Генри пробегает пальцами по бороде, которая отросла с тех пор, как он вернулся из больницы. Альба сидит, сложив руки на коленях.
– Ты будешь теперь все время в постели лежать?
Генри подтягивается вверх, облокачиваясь на переднюю спинку кровати.
– Может быть.
Он шарит в ящике тумбочки, но болеутоляющее осталось в ванной.
– Почему?
– Потому что я
Альба отпрыгивает от Генри и встает с постели.
– Ясно! – говорит она, открывает дверь и почти сталкивается со мной, застывает, потом молча обнимает меня за талию, я ее поднимаю, она стала такая тяжелая. Несу в ее комнату, и мы сидим в обнимку, качаясь, Альба горячим лицом прижимается к моей шее.
Что тебе сказать, Альба? Что тебе сказать?
КЛЭР: Я стою в мастерской с клубком каркасного провода и папкой рисунков. Расчистила большой рабочий стол, и рисунки аккуратно прикреплены к стене. Теперь я стою и пытаюсь призвать внутреннее зрение. Пытаюсь представить скульптуру в трехмерном изображении. В натуральную величину. Отрезаю кусок провода, и он падает и сворачивается в большой клубок. Начинаю создавать форму: плечи фигуры, грудную клетку, живот. Останавливаюсь. Может быть, руки и ноги тоже сделать? А ступни делать или нет? Начинаю делать голову и понимаю, что это не то. Заталкиваю все под стол и начинаю работать заново, с новым куском провода.
Как ангел. «Каждый ангел ужасен. И все же, увы, я заклинаю тебя, самую беспощадную птицу души…» Я дам ему только крылья. Рисую в воздухе тонким металлом, заворачивая и заматывая; измеряю руками размах, повторяю процесс в зеркальном отражении, для второго крыла, сравниваю симметрию, как будто постригаю Альбу, измеряю на глаз, чувствую вес, форму. Соединяю крылья вместе, встаю на стремянку и вешаю на потолок. Они парят, наполняются воздухом, на уровни груди, восемь футов в ширину, грациозные, украшенные, бесполезные.
Сначала я представляла их белыми, но теперь понимаю, что это не то. Открываю ящик с пигментом и красками. Ультрамариновый, желтая охра, сырой коричневый, голубовато-зеленый, ярко-красная марена. Нет. Вот оно: красная стальная окись. Цвет запекшейся крови. Ужасный ангел не будет белым или будет белее, чем я могу его сделать. Ставлю банку на стойку, рядом с «Черной костью». Иду к рулонам тканей, которые стоят, благоухающие, в дальнем углу мастерской. Козо и холст; прозрачность и гибкость, ткань, которая шуршит, как стучащие друг о друга зубы, в сочетании с материей, нежной, как губы. Взвешиваю два фунта козо, жесткой и упругой коры, которую нужно варить и бить, ломать и колотить. Нагреваю воду в огромном котле, который занимает две конфорки на плите. Вода закипает, я скармливаю ей козо, глядя, как он постепенно темнеет и впитывает воду. Отмеряю кальцинированную соду и накрываю котел, включаю вытяжку. Рублю фунт белого холста на мелкие кусочки, наполняю мешалку водой и начинаю раздирать и разрывать холст в невесомые лоскуты. Затем варю себе кофе и сижу, глядя из окна через сад на дом.
ГЕНРИ: Мама сидит на моей постели. Не хочу, чтобы она знала о моих ногах. Закрываю глаза и притворяюсь спящим.
– Генри? – говорит она. – Я знаю, что ты проснулся. Давай, приятель, проснись и пой.
Открываю глаза. Это Кимми.
– М-м. Доброе утро.
– Уже полтретьего. Пора выбираться из постели.
– Я не могу выбраться из постели, Кимми. У меня нет ног.
– У тебя есть кресло-коляска, – говорит она. – Давай же, тебе нужно в ванну, побриться, фу, от тебя воняет, как от старика.
Кимми встает, глядя очень мрачно. Срывает с меня одеяла, и я лежу как выпотрошенная устрица, холодный и дряблый при свете дня. Кимми усаживает меня в кресло-коляску и везет по коридору до двери в ванную, которая слишком узка для коляски.
– Ладно, – говорит Кимми, вставая передо мной, уперев руки в бока. – И как мы это сделаем? А?
– Не знаю, Кимми. Я просто калека; я сам ничего не могу.
– Что это за слово такое,
– Это ужасно уничижительное разговорное название тех, кого называют инвалидами.
Кимми смотрит на меня так, как будто мне восемь лет и я при ней произнес слово «черт» (я не знал, что оно значит, и знал только, что это плохое слово).
– Думаю, это означает
–