Открытие театра приурочивалось к первомайским праздникам, так что начинать пришлось с пошлой агитационной пьески об ударниках. А Георгия Андреевича само слово «ударник» обдавало такой тоской, что хоть в петлю лезь. Оно еще не стерлось в повседневном грохоте буден до полной потери смысла и вызывало образ бригадира Гены Порошка с его методом борьбы за план. И вот ведь ирония: наглая физиономия бугра, правда, без дрына – инструмента выбивания рекордных показателей из бессловесных работяг, украсила лагерную почетную доску «Ударники великой стройки социализма». Какое уж тут вдохновение?
По счастью, сосед по нарам Елагин актерствовал когда-то в любительских спектаклях в Тамбове и, оказавшись в труппе, развернул бурную деятельность. Вкус его сильно отдавал провинцией, он кривлялся сам и артистов заставлял кривляться и подвывать, но Георгий Андреевич, пару раз робко поспорив с самодеятельным режиссером, махнул рукой и только наблюдал, как бездарно готовится постановка. В конце концов, начальство выбирало пьесу, она его, значит, устраивает, ну и ладно.
Ладно, да не очень. Кто воспитывал это начальство, кто ему вкус прививал? То-то и оно, что сам Фелицианов. И когда Воронков увидел наконец первый прогон спектакля, досаде его не было предела.
– Что ж вы, Георгий Андреевич? Это не спектакль, это балаган какой-то! И такой халтурой мы театр должны открывать? Сюда же гости прибудут из Москвы, из Красноярска – как мы это позорище им покажем?!
– Смею вам напомнить, гражданин начальник, пьесу выбирали вы сами. А драматургический материал таков, что ничего большего, чем балаган, выжать из него невозможно. – Самообладание далось Фелицианову с трудом, он и сам понимал, что спектакль слова доброго не стоит, но именно поэтому оборонялся агрессивно. – К тому же мы ориентировались на ту аудиторию, которая есть. Это полуграмотные люди, в тонкостях театрального искусства не разбирающиеся.
– А вы должны поднимать массы, а не плестись в хвосте их примитивного спроса.
– Для поднятия массового вкуса должен быть совсем другой репертуар. А что до гостей, я не думаю, что их вкусы чем-то отличаются от вкуса нашей местной публики. Им главное – высокая идейность. А она, смею заметить, выдержана.
– Ваша ирония, Георгий Андреевич, отдает цинизмом.
– Это не ирония, я на самом деле бессилен сделать из этого текста сносный спектакль.
– Что ж вы сразу не сказали? Мы бы поискали еще.
– И ничего бы не нашли. Я ведь тоже пересмотрел уйму репертуарных сборников и журналов – видно, тема ударничества еще не нашла своего сценического воплощения. На сегодняшний день это объективная истина.
За объективную истину Фелицианов схлопотал карцер. И почетную грамоту по выходе. Спектакль, показанный начальникам из Москвы и Красноярска, им настолько понравился, что велено было распространить опыт КВЧ «Октябрьского» на все сибирские лагеря.
За такое благорасположение Георгий Андреевич выторговал у Воронкова в репертуар одну классическую пьесу за две агитки. Агитки отдавал Елагину, классику – первой была «Гроза» Островского – попробовал было ставить сам, но вскоре с великой досадой почувствовал, какая это разница – любительские спектакли в том же Овидиополе и настоящий профессиональный театр. Его не возьмешь общей культурой. Лагерные артисты на свободе представляли собой самые разные театральные школы, и начальные репетиции бурлили смертельными ссорами. Ненависть хлестала через край. Человек нетеатральный, Фелицианов и вообразить не мог, сколько темных страстей заклокочет вокруг самых пустяковых вопросов, например, как одевались по-русски в провинции в середине прошлого века и надо ли придерживаться буквы Островского в костюмах давно минувшей эпохи.
Здесь нужен непререкаемый авторитет или, на худой конец, твердый жандармский характер. Ни тем ни другим Фелицианов похвастаться не мог, а отказаться от соблазна поставить Островского было б малодушием. Каждый день кончался головной болью и полным неведением, что делать дальше.
Как человек современный, Георгий Андреевич с удовольствием отдал бы постановку на волю и фантазию мейерхольдовца Флягина, но этот Флягин так истово уверовал в своего учителя и так прямолинейно повторял его экзотические затеи, а сам был юн и неопытен в интригах, что ни о каком главенстве молодого артиста речи быть не могло – его указания осмеял бы любой исполнитель. Артист Малого Рубинин, которым хвастался в свое время Воронков, был мастером ролей второго плана и до ареста за двадцать лет не сыграл ни одной серьезной роли. Зато апломбом и деспотизмом Рубинин дал бы сто очков Савелу Прокофьичу Дикому, и, положившись на Бога, Фелицианов перепоручил режиссуру именно ему. Сам же директорствовал, то есть наблюдал за ходом репетиций, шитьем костюмов и работой художников как бы с высшего престола. Зек спит, срок идет – так он утешил себя, расставшись с амбициями театрального деятеля.