– И что, любви у вас не было? Ну к юношам, я имею в виду. Молодым, сильным.
– Нет. Да и зачем? Григорий Лукьянович ласковый был человек. А мне ласки достаточно.
Тут как раз третья или четвертая стопочка проскочила в горло, и Георгию Андреевичу самому нестерпимо захотелось ласки. Он смотрел на Лидию Самсоновну размягченным, чуть затуманенным взглядом, а ведь в ее пышных формах есть что-то ох как притягательное. Она ведь очень правильно, гармонично сложена, совсем ведь не квашня, как показалось поначалу – нет, и талия есть, не на мой обхват, но это ж талия! И кто сказал, что у меня какой-то свой обхват, чушь все это, вбил себе в голову…
Куда пропадает бдительный самоконтроль в иные моменты нашей жизни?
Год беды
И тут вкус семинариста. Почему-то даты смерти празднуются у нас с гораздо большей помпезностью, чем рождения – то есть дней, когда Бог одарил нас гением. Но в семинариях учат жития святых, дни рождений которых, если они не были царями, никакой хроникер не фиксировал. Мы ведь именины здравствующих отмечаем по дате ухода из жизни хранителя. А может, еще и некрофилия у нашего вождя: он завидует бывшим до него и подлинно великим, и в их смерти для него больше радости. До столетия дуэли у горы Машук целый месяц, а юбилейные торжества чуть ли не с Нового года идут по всей стране. Вот и в наш Зубцов забрели.
В клубе льняного завода Георгий Андреевич подрядился прочитать лекцию о Лермонтове и мучился над набросками. Полоса радостей, когда стихи рождали новые ассоциации, мысли за ними, тонкости, прошла, и теперь надо подгонять изящный текст под аудиторию. Массам непонятно. А за такое бьют, и очень больно. Опять-таки и государственную линию блюсти надо и доказывать, что проживи Михаил Юрьевич хотя бы до тридцати, уж точно бы стал первым русским социал-демократом, выразителем чаяний пролетариата, а что такового еще и в помине не было на Руси, так это не беда. К подобным накладкам наши идеологи терпимы.
Он размышлял о царской ревности к талантливому мальчику, о том, что именно больное тиранское самолюбие Николая сгубило поэта, и тут в лекции надо показать себя попростодушнее, чтоб никому в голову не пришел намек на ныне царствующего, да, поэтов он преследовал с каким-то особым рвением – вспомните хотя бы Веневитинова или Полежаева… Или Достоевского, которого на виселицу повели не за социализм, не за революционерство, а за чтение в узком кругу письма одного литератора к другому. Но к Лермонтову ненависть была какая-то особая: памятливая и последовательная. Наверно, единственная смерть, доставившая царю радость. Господи, мальчишка, двадцать шесть лет, и в убеждениях никакой ему, в общем-то, не враг, а ненависть неутолимая. Даже к молодости никакого снисхождения. Впрочем, этот поручик созрел сказочно рано и заставил уважать себя в двадцать два. И ненавидеть тоже. А ведь шансов уцелеть у него не было. Не Мартынов, так абреки. Додумать не успел – в дверь позвонили. И это странно, Георгий Андреевич никого не ждал.
– Вам телеграмма. Распишитесь, да не здесь, вот тут.
Телеграмма из Киева, где никого ни родных, ни просто знакомых нет. «Александр Андреевич Фелицианов скончался 15 июня 6 часов утра. Похороны 18. Мария».
Он уставился в голубой листок, сырой от канцелярского клея – теперь запах его долго будет сопровождать слово «скончался», – смысл доходит не сразу, а вот так от запаха, от шершавой бумаги в руке и химического почтальонского карандаша.