Человек эгоцентричен в своих лирических состояниях, а уж Георгий-то Андреевич, хоть и одолел в себе простодушный эгоизм, эгоцентристом был сызмала, собственные душевные нюансы поглощали его целиком, он мало кого замечал вокруг. И сейчас не сразу увидел, как по мере развития его мемории что-то переменилось в Маргарите Тимофеевне. Она выпрямилась, губы утончились, и вся застыла напряженная, натянутая, как струна.
Он внезапно замолк, соображая, где же ляпнул бестактность и какую именно, в чем. Ум оказался бессилен – ничего не понял, но явно же что-то не так, явно же она чем-то задета.
– Что ж вы молчите? Продолжайте, я слушаю. Вот вы умылись у колонки, обрызгались, а дальше? Как ее звали?
– Только сейчас пришло в голову: ее ведь звали, как вас, но без отчества, конечно, просто Рита. В ней столько было поэзии, столько очарования! И так нелепо, глупо все кончилось. Я ее проводил до дому, жила она где-то в вашем районе – бандитском, между прочим. И в переулке нас встретила местная шпана, избили, да еще ножом пырнули. Одно счастье – правую и левую стороны перепутали. Я потом ходил по тем местам, облазил все переулки вокруг 4-й Мещанской и Цветной бульвар исходил вдоль и поперек… Да разве найдешь в Москве человека, ничего о нем толком не зная?
Наверно, не надо было рассказывать одной женщине, пусть и другу, но – женщине о былых своих моментах. В этом, видимо, и есть его грубейшая бестактность. Маргарита Тимофеевна замкнулась, ушла в себя и до самой станции не проронила больше ни слова.
Маргарита Тимофеевна замкнулась, ушла в себя, подавив растерянность и слезы, готовые вот-вот вырваться наружу. Эти внезапные откровения ее спутника кого хочешь с ума сведут. Может быть, надо было сразу сказать ему все. Но она удержала первую непосредственную реакцию и теперь уже никак не могла решить – говорить, не говорить? Какие-то детали в их ежевечерних разговорах вдруг встали на место, прояснились, и ей стало странно, как они раньше не узнали друг друга, он и сейчас ни о чем не догадывается, и надо ли, чтоб догадался?
Она чувствовала, как Георгий Андреевич переживал гибель Сережи, и казалось ей, что вина Георгия Андреевича больше, чем вина выжившего перед убитым на фронте. Он ведь однажды проговорился, как ему пришлось принять командование отделением связи, и очень может быть, что в том самом бою, в котором погиб Сережа. Он был последний для обоих.
Георгий Андреевич клял себя за болтливость, в его почтенном возрасте неуместную, глупую, да-да, удручающе глупую. Окажись под рукой кто из близких, он немедленно бы стал капризен и раздражителен, но с этой женщиной надо сдерживаться и досадовать лишь на самого себя. Давя дурное настроение, стал оглядывать окрестностные места: война лишь кончиком фронта лизнула эти поля, холмы и перелески, оставив зарастающие травой воронки, и откатилась назад.
За два лета ближайшие дачные пригороды одичали – даже иные проселки заросли травой, и кипрей сдвинулся с обочины на середину забывшей колесо колеи. Пока люди воюют, растительный мир отдыхает, приходит в себя от бед цивилизации и заметно хорошеет. Чего не скажешь о самих людях. С годами характеры портятся, а наружность ветшает, и никаким отдыхом, никакой передышкой не восстановишь. Хоть и замечено, что люди после сорока как бы сами отвечают за свой облик, но, какая ни будь красивая старость, она не восстановит растраченных физических сил и здоровья. Так что благородная внешность седого мудреца обманчивей прелести глупого юношества. Ну да, жизнь человека – жизнь не поля, а цветка на нем, вот в чем ошибка. К сентябрю этот пышный темно-розовый конус иван-чая превратится в сухую метелку седого пуха, и уже другие цветы, его потомки будут радовать глаз в июле сорок третьего года. Если будет кому радоваться. Меня уже не вернешь к тому тридцатитрехлетнему Жоржу, даже то имя осталось для очень узкого и все сужающегося круга близких.
Георгий Андреевич очень явственно увидел сейчас тот день раннего лета 1923 года, он помнил сирень в Москве, радугу брызг у колонки и даже старуху с картошкой, он помнил дачный загород где-то под Истрой, его ландшафт, его запахи, цвета и оттенки под солнцем свежей, незрелой еще листвы, и Шуберта в птичьем гаме, но Рита припоминалась очень смутно, только смех и шепот. Волны звуковые, а не зрительные. Образ ее ушел в сиреневый зыбкий туман, как в перспективу картин Борисова-Мусатова.
Птицы и сейчас щебетали, не так весело и громко, как тогда в начале лета, вызывая в памяти скорее Шумана с его тоской, и моментами казалось, что эта женщина, Маргарита Тимофеевна, чем-то отдаленно напоминает ту прелестную наивную девушку, она, правда, умна, начитанна, самостоятельна в суждениях. Рита едва ли б стала такой умницей, но она определенно была расположена к уму, к развитию, ее чуткое внимание больше всего и раззадорило в тот день, он вещал ей сокровенные свои мысли и на будущее положил себе непременно заняться ее духовным образованием…