Деньги дали ничтожные. А предварительным условием их получения стало послушание — абсолютное. Однако суровость российского закона «кто меня ужинает, тот и танцует» смягчается в данном случае явным нежеланием городских властей «танцевать» податливую литературную молодёжь шестидесяти-семидесяти лет от роду. Власть (любого уровня) вообще не знает, зачем ей литература и, соответственно, литераторы, поэтому товарно-денежные отношения не выстраиваются. Никакого товара у писателей (тем более у Союза писателей) нет — остаётся просить и ждать подаяния. Ведя себя при этом не как наглый нищий или какой-нибудь уличный аскер, а как послушный и неунывающий попрошайка — и в этом отношении Попов, разумеется, незаменим.
Другое дело, что не всем это нравится. Мне, например, не нравится, что петербургская писательская организация ведёт себя как какая-нибудь пензенская или тверская. (Кстати говоря, «красные» губернаторы по старой советской привычке подают своим писателям куда щедрее, чем губернаторы-либералы.) Я готов простить присуждение городской премии в $ 500 и Раскину, и Танкову, и Фонякову (ещё один член совета), но ведь её — из его собственного депутатского фонда — придётся присудить и Сергею Андрееву! И заодно его отцу — Юрию Андрееву, потому что яблоня отломилась от яблочка недалеко. И какое-нибудь коллективное письмо — в поддержку или в протест — нас рано или поздно подписать заставят. Ну, не нас, а совет во главе с Поповым, — но ведь всё равно от нашего имени.
«Я подумаю об этом завтра», — ответит на эти возражения Попов (и подумает: «А поужинаю сегодня») — и будет прав. Правотой весёлого нищего — самого весёлого и единственно весёлого изо всех нищих. Потому что альтернативы ни ему самому, ни избранному им курсу на закрепление за Союзом писателей статуса богадельни, в которой старушки увлекаются хоровым пением, а голубой воришка Альхен и его мордатые племянники тащат всё подряд, не просматривается. Можно, конечно, просто распустить Союз писателей, чтобы создать новый — жизнеспособный, самостоятельный и, не в последнюю очередь, биологически молодой, — но ведь и эта идея — на любителя.
Пейзаж после Бродского
Едва ли не на другой день после смерти Бродского в эфире прозвучало истерически бесстыдное: «Солнце русской поэзии закатилось!» Сейчас, ровно десять лет спустя, можно констатировать, что слова «Бродский — наше всё!» были бы, пожалуй, уместнее. Остаётся, правда, уточнить, чьё именно наше. Этих нас наберётся не менее десятка — и у каждого своя печаль, да и интерес, разумеется, тоже свой.
Первый круг — «ближний» — прижизненный (хотя бы ненадолго), пожизненный и вот уже второе десятилетье посмертный. Занятно, что все в этом кругу, в котором Бродский был младшим, живы и более-менее здоровы.
«Учитель поэзии» Рейн, удостоенный Гос- и прочих премий, увенчанный публичными лаврами и уличённый в печатном вранье, объехавший за последние годы полмира и лажанувшийся в неприглядно среднеазиатской истории с Туркменбаши, потому что иначе ему «не хватало на пельмени», — смешной, безобидный, местами (как это ни парадоксально) поэтически небездарный и даже славный. Вот только не след ему ездить в одной лодочке с Бродским по каналам Центрального телевидения, доказывая, что вовсе не он утонул. Вот поэтому и не утонул!
Вечный соперник Рейна (и только Рейна) Найман написал о нём паскудную пьесу. И паскудную прозу — не только о нём. И опубликовал паскудные мемуары о Бродском. И опаскудил имя Ахматовой. Но он воцерковленный православный — крест надел, трусы — нет, — так что Бог ему судия, а не я.
Бобышев — или, как он порой подписывается, граф Шампанский, — персонаж и вовсе анекдотический. Ахматова (истинное дитя своего времени) назначила его — единственного русского среди «сирот» — старостой домашнего поэтического кружка, — и Бобышеву запомнилось на всю жизнь. Тоже сочинил паскудные мемуары, но у него хотя бы имелась на то причина: Бродский сознательно и целеустремлённо давил его, как клопа, и в Ленинграде, и в США.
Кушнер — не «сирота», но тоже с какого-то бока припёка. Погнал было после смерти поэта волну о равновеликости двух дарований: сравнил Бродского с пальцем! Год назад интриговал, выклянчивая себе Нобелевскую премию, но утешился специально под него, унылого строчкогона, сработанным «Поэтом».
Второй круг плавно перетекает в первый (и наоборот) — бродсковеды. Бродсковеды смыкаются с набокововедами и довлатововедами. Все три профессии имеют приятное общее качество: конвертируемость. Конвертируемость, понятно, постепенно сходит на нет, но тем не менее…
В цитадели конвертируемого литературоведения — петербургском журнале «Звезда» — чуть ли не ежевечерне пьют за упокой «кормильцев». Знакомая иностранка, побывав в «Звезде» на (посмертном) пятидесятипятилетии Бродского, в ужасе спросила у меня: «Они что, так же будут отмечать и шестьдесят лет? И шестьдесят пять?» — «Ты не врубилась, — ответил я ей. — Так они будут отмечать пятьдесят шесть. И пятьдесят семь тоже. И пятьдесят восемь…»