Они умолкли, предавшись воспоминаниям. Хосефа умерла, Хулия выросла, вышла замуж за парижанина, родила двоих детей, теперь она – адвокат, защищает рабочих и бедняков; «гиблые дела», как считает ее муж, но только не Далмау и Эмма, которые видят в ее стараниях продолжение своей борьбы.
– Нам пришлось нелегко, Далмау, – нарушила молчание Эмма, – но теперь я не поменялась бы ни с одной женщиной в мире. Я люблю тебя.
– И я. – Далмау повернулся к жене. – И я тебя люблю, – повторил, глядя ей в глаза.
Эмма обвела взглядом их всех, стоящих посреди галереи Педро Сабатера, снова закрытой для публики. Ее муж, в свободном пиджаке, рубашке без воротничка, в шапочке. Далмау не говорил, чего собирается просить у Мануэля Бельо за признание авторства, даже собирается ли это авторство признавать, а Эмма не спрашивала. Когда супруги вернулись в отель, почти на рассвете, и обнаружили послание от галериста, в котором тот извещал, что встреча назначена на следующее утро, Эмма поняла, как это важно для Далмау. Речь не о том, чтобы подписать холсты или рисунки. И не о деньгах тоже. Этот человек помогал ему с детства, устроил в Льотху, дал работу на своей фабрике, но он же потребовал, чтобы Монсеррат прошла курс катехизиса. Если бы он проявил великодушие и не выказал себя религиозным фанатиком, который непременно должен выслужиться перед Богом и обратить в свою веру всех вокруг, они с Монсеррат не поссорились бы на баррикаде и сестра Далмау не погибла бы. Конечно нет. Потом он разорил Хосефу, отняв у нее все имущество. Он же добивался, чтобы Далмау увольняли отовсюду, куда он пытался устроиться; его стараниями художнику заявили, будто его картину выбросили на помойку как непристойную. Этот человек унизил Эмму, когда она пришла к нему в дом умолять о помощи. Он во всеуслышание, с ничем не оправданной яростью поносил работы, которые Далмау преподнес Народному дому. И он же, не колеблясь, готов был заплатить любую сумму, чтобы выдать его военным, то есть обречь на верную смерть.
Перед Далмау, опираясь на трость, стоял учитель, дон Мануэль Бельо, постаревший, ссохшийся, в черном костюме, который сделался ему широк, и поседевшие, поредевшие бакенбарды все еще пытались соединиться с усами.
Далмау не стал здороваться ни с доном Мануэлем, ни с доньей Селией; прямая как палка, она была одета в вышедшее из моды платье с турнюром – над такими потешались Эмма и Далмау вместе с Монсеррат, потому что женщины в них похожи на улиток. Будто встретились снова герои трагедии, содрогнулась Эмма, вспомнив о Монсеррат. От доньи Селии, которая была и выше, и толще супруга, исходил затхлый запах старости. По обе стороны от них – дочка и зять, разоривший семью, оба надменные, и младший сынок, беспутный молодчик, лет около тридцати; круги под глазами и усталый вид говорили о том, что его наверняка вытащили из постели ради назначенной встречи; даже не пытаясь этого скрыть, он демонстративно то вздыхал, то зевал во весь рот.
– Что ж… – проговорил галерист, собираясь приступить к переговорам.
Далмау сделал рукою нетерпеливый жест, и снова установилось неловкое молчание, но, пока оно длилось, Эмма чувствовала, как сама растет и набирается сил. Она подошла к мужу, встала рядом. Далмау вглядывался в семью своего бывшего учителя, будто собирался их всех изобразить; Эмме знакомо было это волшебство. Никто не произносил ни слова. Далмау любое пространство заполнял собою так же, как эту галерею; его внутренняя сила распространялась даже на улицу сквозь запертую дверь. Он – гений! Дон Мануэль опустил глаза, и донья Селия утратила свой апломб. Остальные съежились, оробели. «На колени перед ним!» – чуть было не крикнула Эмма.
Она глубоко вздохнула. Надо пропитать все тело этой атмосферой, усвоить ее, вкусить, но голос Далмау развеял чары.
– Я хочу, чтобы нам вернули вечное перо с золотым колпачком, которое забрали из дома моей матери, – потребовал он.
– Это было двадцать лет назад! – возмутился галерист.
– Вещь у него, – не теряя хладнокровия, перебил Далмау. Он был уверен, что дон Мануэль свято хранит все, что присвоил во время аукциона.
Дон Мануэль кивнул. Эмма стиснула зубы, смахнула слезы с глаз. Не хватало еще, чтобы эти негодяи видели, как она плачет. Вечное перо ее отца, то самое, которое следовало преподнести супругу. Антонио его не получил. «Он не умеет писать». Эмма вспомнила, как солгала дяде, пытаясь оправдаться.
– Вечное перо? – вскинулся сын дона Мануэля, нарушая ход ее мыслей. – Из-за него весь переполох?
– Вечное перо, и все? – изумился и Сабатер тоже.
– Нет, – сказал Далмау, и в галерее снова установилась тишина. – Еще я хочу, чтобы мне вернули рисунки, которые не выставлены здесь.
Дон Мануэль поднял голову, обретя жизненную силу, которой почти лишился, и вперил в Далмау взгляд своих водянистых глаз.
– Какие рисунки? – воскликнул зять. – Разве у нас есть еще работы этого персонажа? Почему мне ничего не сказали?
Ему никто не ответил. Донья Селия отреагировала не сразу, а когда вышла из ступора, энергично замотала головой.