Лика, приехав в Москву, провела у Антона весь день. Он прописал ей успокоительное. После ее ухода, в семь часов вечера, к нему приехала с рукописью Елена Шаврова. Они с Антоном рассуждали о жизни в Италии. То, что должно было случиться, случилось по прошествии семи библейских лет, в гостиничном номере «Большой Московской». «Дорогой мэтр» превратился в «интригана». Когда Елена пришла в себя и решила узнать, который час, оказалось, что у Антона остановились часы. Шаврова вернулась к ожидавшей ее в экипаже и насквозь продрогшей спутнице: время было за полночь. Весь этот год сломавшиеся часы — что станет одним из мотивов «Трех сестер» — вносили сумятицу в жизнь Антона. Теперь же его закрутило в вихре чувств. Следующее письмо Шавровой к Чехову было украшено нарисованным от руки чертом в алом фраке. Она написала о том, что слава ей нужна больше, чем любовь, и пообещала в следующий раз приехать с
Евгении Яковлевне так и не удалось выпить кофе в обществе Антона. В воскресенье вечером он отправил ей записку: «Милая мама! Надо домой [х]алвы!!! Купите и привезите. Еду на вокзал!!!» В тот же день Миша проводил до станции Машу, а вернулся в Мелихово с Антоном. Воплотив в одном лице блудного сына и возликовавшего отца, Антон распорядился зарезать белую телку. Чехов отправил Лике самое лаконичное из своих писем: «Милая Лика, посылаю Вам рецепт, о котором Вы говорили. Мне холодно и грустно, и потому писать больше не о чем. Приеду в субботу или в понедельник с Машей».
Однако, не дождавшись Антона, спустя неделю Лика сама приехала в Мелихово в компании Маши и художницы Марии Дроздовой. Трудно сказать, что огорчило ее больше — смерть Христины или появление более удачливых соперниц. В тоске она провела четыре дня, раскладывая пасьянс в кабинете Антона, в то время как он, сидя рядом, писал на коленке письма. Дроздова рисовала портрет Павла Егоровича. Из «Мюра и Мерилиза» прислали купленную Евгенией Яковлевной кухонную посуду. Старую Марьюшку переселили жить на скотный двор, а ее место заняла новая кухарка. Прибывали книги, заказанные для таганрогской библиотеки, — их Антон сортировал и направлял по назначению. В понедельник Чехов, оставив Лику в Мелихове, уехал в Москву улаживать свои дела: он не заметил оговорки в контракте с Марксом и теперь обнаружил, что в течение года не имеет права переиздавать повесть «Моя жизнь» отдельной книгой. Часы, скомпрометировавшие Елену Шаврову, он занес в мастерскую Павла Буре — там ему любезно пояснили, что он всего лишь забыл их вовремя завести.
Когда Антон вернулся в Мелихово, привезя в подарок Павлу Егоровичу войлочные туфли, безутешная Лика все еще сидела в его кабинете. Чехова дожидалось письмо от Немировича-Данченко, который жаловался, что никак не удается встретиться и поговорить серьезно: «Оттого ли, что я чувствую себя перед тобой слишком маленьким и ты подавляешь меня своей талантливостью, оттого ли, наконец, что все мы, даже и ты, какие-то неуравновешенные или мало убежденные в писательском смысле <…> Ты, наверно, с интересом прослушал бы все мои сомнения. Но боюсь, что в тебе столько дьявольского самолюбия или, вернее сказать, скрытности, что ты будешь только улыбаться. (Знаю ведь я твою улыбку.)»371
Как и в случае с Ликой, Антон в ответ отмолчался и лишь спустя неделю взялся за перо. Своим письмом он больше напоминает персонажей из «Скучной истории» или же «Дяди Вани»: «О чем говорить? У нас нет политики, у нас нет ни общественной, ни кружковой, ни даже уличной жизни, наше городское существование бедно, однообразно, тягуче, неинтересно <…> Говорить о литературе? Но ведь мы о ней уже говорили… Каждый год одно и то же <…> Говорить о своей личной жизни? Да, это иногда может быть интересно, и мы, пожалуй, поговорили бы, но тут уж мы стесняемся, мы скрытны, неискренни, нас удерживает инстинкт самосохранения, и мы боимся. <…> Я лично боюсь, что мой приятель Сергеенко <…> во всех вагонах и домах будет громко, подняв кверху палец, решать вопрос, почему я сошелся с N в то время, как меня любит Z. Я боюсь нашей морали, боюсь наших дам…»