А тут еще я со своей, как пишет Андрей, «императивной эмоциональной доминантой… sie volo… брошу все и уеду», чтобы встретить с Алексеем Федоровичем и Валентиной Михайловной Новый год, что неосуществимо до конца семестра (кончается 4 января) без неприятностей (письмо к Лосевым от 18 декабря 1948 года).
Как он боялся меня отпускать на время в Москву, думал, что я вдруг там останусь — знал мою тоску по Лосевым. Как гордился моей диссертацией и вместе с тем огорчался, что мы расстанемся, и как печальна была летом 1949 года наша встреча на даче в «Заветах», когда бродили мы с ним по полям, подальше от дома, и сколько горьких слов было сказано, и какая безысходность сквозила (еще ведь надо было ему докторскую защитить, она на подходе). На такого сильного и ученого человека смотреть при его горестных признаниях, не зная, как помочь, тягостно. Ах, как грустно мы расстались ближе к вечернему часу, к летнему закату, возвращаясь ни с чем к деревенскому домику, где встретил нас ласковый пес Аян, тот, которому Алексей Федорович бросал кусочки сахара, вопрошая: «Сахару дать?» и тот в ответ: «Дать», звонким лаем. Чудом сохранилась у меня забавная фотография — мы вдвоем: на фоне античного бюста. Мощный Андрей и я, тоненькая, почти детская фигурка, как на рисунках Андрея[292].
Университет имени Шевченко (бывший Святого Владимира) еще толком не восстановлен, занимаемся там в холодных, сырых от полной неустроенности помещениях, но больше в какой-то школе, куда ходим рука об руку с Андреем Александровичем уже к вечеру через вырытые для прокладки труб ямы, развалины сносимых домишек. Осень дождливая, ноги вязнут в глине, то и дело попадаешь в какую-нибудь яму, но Андрей Александрович крепко меня поддерживает. В школе частенько не горит свет, выключают электричество. И мы, заведующий кафедрой, солидный ученый, и молодой ассистент, сидя за уютным столом на Рейтарской, мечтаем — а может быть, сегодня не пойдем, может, электричества не будет. Иной раз мечта сбывается, и мы радуемся, как дети. Тогда Андрей Александрович начинает читать какую-нибудь свою загадочную повесть о брате Юнипере, или я пускаюсь играть с маленькой внучкой Белецких — прелестной Леночкой — с детьми я очень хорошо ладила, и они меня любили. А то слушали музыку или печатали на машинках, Андрей Александрович — что-то для своей докторской (кандидатскую он защитил в Харькове, до войны, и уже там совсем молодой заведовал кафедрой), а я — для студентов упражнения, фразы для перевода — очень интересно печатать на машинке с греческим шрифтом, одно удовольствие[293].
Вечером можно позвонить на Арбат, в Москву, или ждать телефон оттуда, услышать родные голоса, и уже совсем поздно, увы, надо возвращаться в свой деревянный домик. А там я непонятно как живу.
Просто так. Плачу деньги — и все. Даже не прописана в Киеве, и отдел кадров как-то совсем этим не обеспокоен.
Из Киева то езжу поездом в Москву, на краткий миг, то летаю самолетом. Бедный Андрей Александрович очень страдает от таких отлучек, но поделать ничего не может. А то присылают мне из Москвы с оказией маленькие посылочки с чем-либо вкусненьким, для утешения, например, с черной икрой. Тогда этих деликатесов в Москве было сколько угодно после денежной реформы, отмены карточек и т. п.
Белецкие устроили (узнав все от Валентины Михайловны) мне прекрасный день рождения 26 октября, с цветами, конфетами, подарками — и от себя, и от Лосевых. До сих пор живы у меня хрустальная вазочка для цветов и чайная чашечка с блюдцем и десертной тарелкой. А той, что устроила праздник, хлопотливой, заботливой Марии Ростиславовны — давно нет на свете. Нет и дорогого мне Александра Ивановича — храню его фотографию: смотрит грустно — и надпись «Милой Азе — в знак дружбы — с мечтой о встрече» (1953 год). Храню подаренный при новой встрече изрядно поредевший и постаревший блокнот с трогательным элегическим стихом, сложенным Александром Ивановичем:
Его письма Алексею Федоровичу и мне — спрятаны далеко, все обещаю передать их в Киев, а поднять из архива не было сил, а ведь письма замечательные. Недавно нашла их, но пока жива, никуда не передам. Это частица моей жизни.
Не забуду, какое беспомощное соболезнование прислал Андрей, узнав о кончине Валентины Михайловны. Ведь он привык иметь дело с древними надписями на памятниках людей, умерших тысячи лет назад, а тут вдруг свой, недавно еще живой человек. Андрею «очень трудно высказать пережитое». Гораздо легче вспомнить о беседах за чайным столом «в обставленных со всех сторон книгами комнатах», о Валентине Михайловне, посвященной «в тайны астрономии и филологии». Для Андрея эта смерть не что иное, как «изумление» и «нелепая неожиданность» (24 февраля 1954 года). Он как бы предвидит собственный конец, который воспримется через много лет тоже как изумление и нелепая неожиданность.