Кюре заметил это и хотел его остановить, но тут у него мелькнула мысль, что пьяный скорее забудет про осторожность и даст волю языку. Взяв бутылку, кюре снова наполнил бокал молодого человека.
Маргарита принесла курицу с рисом. Поставив ее на стол, она снова посмотрела на бродягу и с негодованием сказала своему хозяину:
— Да посмотрите же, господин кюре, он совершенно пьян.
— Оставь нас в покое, — сказал священник.
Она вышла, хлопнув дверью.
Он спросил:
— Что же говорила ваша мать обо мне?
— Да то, что женщина обычно говорит о мужчине, которого бросила. Что вы были неуживчивы, докучали ей и что с вашими понятиями вы испортили бы ей жизнь.
— И часто она это говорила?
— Да, правда, больше намеками, чтобы я не понял, но я догадывался обо всем.
— А как с вами обращались в доме?
— Со мной? Вначале очень хорошо, потом очень плохо. Когда мать увидала, что я стою ей поперек дороги, она меня сплавила.
— Каким образом?
— Каким образом? Очень просто. Я напроказил в шестнадцать лет. Тогда эти гнусы, чтобы развязать себе руки, отправили меня в исправительный дом.
Он поставил локти на стол, подпер голову обеими руками и, совершенно охмелев, с затуманенным от вина сознанием, почувствовал свойственную пьяным непреодолимую потребность говорить о себе, выдумывать всякие хвастливые небылицы.
Теперь он улыбался милой, женственной улыбкой, порочную прелесть которой священник тотчас же узнал. И не только узнал — он почувствовал ее, эту ненавистную и чарующую прелесть, которая покорила и погубила его когда-то. Теперь сын больше был похож на мать — не чертами лица, а пленительным неверным взглядом, обольстительностью лживой улыбки, приоткрывавшей уста как бы для того, чтобы дать выход всей скрытой внутри мерзости.
Филипп-Огюст рассказывал:
— Ну и жизнь у меня была после исправительного дома! Забавная жизнь, какой-нибудь великий писатель дорого заплатил бы за такой материал. Даже старик Дюма с его «Графом Монте-Кристо» не выдумал бы таких потешных историй, какие приключались со мной.
Он помолчал с глубокомысленным видом пьяного, погруженного в раздумье, и медленно продолжал:
— Кто хочет, чтобы парень образумился, никак не должен отдавать его в исправительный дом, что бы он ни натворил, уж очень сомнительные он заводит знакомства! Я вот сдружился там со славными ребятами, да кончилось это плохо. Шатались мы как-то вчетвером часов в девять вечера по большой дороге у Фолакского перевоза. Были мы все подвыпивши. Видим, едет повозка, и все седоки вместе с хозяином на козлах спят крепким сном. Это мартенонские жители возвращались с обеда в городе. Я беру лошадь под уздцы, вывожу ее на паром и толкаю паром на середину реки. Хозяин, услышав шум, проснулся и, ничего не заметив, стегнул лошадь. Она рванула и вместе с повозкой полетела прямо в воду. Все утонули. Приятели донесли на меня. А раньше, когда я затеял это представление, они только хохотали. Правда, мы не ожидали, что дело кончится так плохо. Нам хотелось только выкупать их потехи ради. Потом я стал откалывать номера почище, чтобы отомстить за первый случай, который, право же, не заслуживал серьезного наказания. Но о них говорить не стоит. Расскажу вам только про последнюю проделку, я уверен, что она вам понравится: я отомстил за вас, папаша.
Аббат с ужасом смотрел на своего сына. Есть он уже больше не мог.
— Нет, — сказал он, — не сейчас, подождите немного.
Повернувшись, он снова ударил в гулкий китайский гонг.
Маргарита сейчас же явилась.
Хозяин заговорил таким суровым тоном, что она испуганно и покорно опустила голову:
— Принеси лампу и все, что у тебя еще есть к обеду, а сама не являйся до тех пор, пока я не ударю в гонг.
Она вышла, вернувшись, поставила на стол белую фарфоровую лампу с зеленым абажуром, большой кусок сыра и фрукты и удалилась.
Аббат твердо сказал:
— Теперь я вас слушаю.
Филипп-Огюст спокойно положил себе на тарелку десерт и налил в стакан вина. Вторая бутылка была почти пуста, хотя аббат к ней не притронулся. От всего съеденного и выпитого язык у молодого человека заплетался. Запинаясь, он начал рассказывать: