А Ольга, «рябица» – как мама звала ее, конечно, за глаза, бежит дальше по деревне, разнося новости о стране. А я, в радостях, деру теперь нос, заранее готовлюсь уже к вечеру. Сегодня у меня на кино пять копеек есть и мне не придется в подпол лесть, чтобы попасть в этот клуб. Бегу за огород, к речке, повалятся до вечера на мягкой траве, смотреть, лежа на спине, на высокое недосягаемое небо, вздыхать, мечтая мальчишеских грезах. Но долго мне не пришлось, нежится на траве, прибежал отец, весь страшно взволнованный. Никогда он таким не был. Голос его дрожит, трясется сам. Вижу, снова в испарине трясясь, в кармане нервно перебирает папиросы «Прибой». Он всегда так делает, когда кто-то его ругает, или он сам кого-то одернет. Потом долго переживает, выклянчивая у матери совета: «Не очень-то я его отчитал, на этот раз?» А голова его, эта не каланча даже, рослый он, и шея его длиннющая, качается, порча его прическу – волосы у него длинные, зачесаны назад, теперь распушились, упали в разные стороны. А эти его, дрожащие губы, не видел бы их никогда. Мокрые, а он еще пытается от волнения, трясущей рукою, затолкать в эти губы папироску. Смешной он у меня, когда волнуется. А в школе он, такой строгий, как положено учителю советскому. Рывком он отрывает меня от мятой травы, шипит в ушко, будто так нельзя нормально сказать. Кто его кроме меня услышит, никого ведь нет рядом. Нет, страх передалось ему от моей мамы. Она у нас вечно всего боится. Боится конюха – Ваньки, с его «непутевых» матерных слов. Окрестила его давно уже, отмахнувшись: «… а все туда ж… пропадет… жалко ведь…» Боится губастого Федора Михайловича, нашего деревенского участкового. А после того, как он огрел меня, своей нагайкой, по моей груди – до сих пор там у меня, будто подстрелили, белый след остался – вовсе потеряла покоя. Теперь, когда увидит его в окно, или услышит его «мат юганских» выкриков возле нашего дома, вздрагивает, прячется за белую занавеску.
– Идем! Идем быстрее. Нас твоя мама ждет. Плачет.
Тепло и зелень кругом. А небо! Господи! Как красиво. С голубизной. Слиться хочется в этой голубизне. Но он этого не замечает, брызгает только на меня слюнями, да больно тянет меня за собою. Слава бога, вот и потемневшие от времени стены коровника. Оттуда, я знаю, мучения мои закончатся. В стороне остается, вдоль коровника, в конце, наша из горбылей сколоченная уборная. Нам еще преодолеть небольшой двор, но мама, намаявшая от ожидания, сама бежит к нам навстречу, растрепанными жидкими волосами, раскинув свои белые пухленькие руки.
– Сынок! Сынок!
Я с перепуга от ее выкрика, тупо смотрю на отца, ожидая его объяснения, почему мама так себя ведет.
– Обожди,– шипит он, цепляя губами очередную папироску. – Обожди, сынок.
– Михайлович! Михайлович! – продолжает плескать криком двор мама. И призывая помощь отца, с досадой кидается на него. – Ты что тут раскурился?! Сына, сына спасать надо, а он…
Федор Михайлович, о котором со страхом сейчас говорит моя мама, был в деревне у нас участковым милиционером. Он был здесь в деревне, если не все, то полу все, после председателя сельсовета и председателя колхоза, «нужным» для районной власти человеком, которого откровенно боялись все деревенские – плохой он был человек для самогонщиц, которые гоняли этого самогона ночами, и жадный всего еще. Это моё только мнение, а как другие к нему относились? Этого, точно, не могу сказать. Серафима, простоватая на вид его жена, боялась его пуще всего. Пряталась от него, когда он неожиданно объявлялся в доме с нагайкой в руке. А нагайка у него была не простая. В конце нагайки, он специально привязал круглую бляшку из свинца. «Для устрашения» – говорил он, возвышаясь перед нами на лошади. (Забыл, какого цвета конь у него был). Попадись, когда он не в настроении – самогонкой не угостили – обязательно ударит, не важно, кто на его пути. Животный: корова, человек, все одно ему: «Не попадайся на моем пути». А он, все знал, и обо всех. Участковый же, его обязанность, все знать. Видимо, и мой отец на его пути попался: не понравился, пересек дорогу перед его лошадью, а он мстительный был, уважение не увидел к его персоне. Тогда глаза у него наливались кровью. Хотя, он не совсем таким всегда бывал. С нами он, мальчишками, иногда мог и пошутить. Бывало и, а что, мог и ударить своей нагайкой, свинцовым концом. Как однажды меня по дороге, из школы. Проносясь мимо меня на лошади, зарычал, замахнувшись нагайкой: «С дороги! Не добитый».
«Недобитые» – это наша семья. Но моя мама научилась с ним сладить. То нарочно преувеличивая его заслуги, перед «обществом», нальет с усадки, для него специально, «мерзавчика» в стакан (самогонку), то даст рубль, на похмелку. Мы с отцом всегда над нею подсмеивались, когда она шумливо нам говорила:
– Он, он подведет. Подведет. Сердцем я это чую. Отправит нашего сына туда тоже, следом за Дарьей…
Отец тогда, криво ухмыляясь, с досадой отмахивался рукою.
– Да ты что мать?! Господь тебе. Теперь другие времена. Да и тому, кому мы плохо делали?