Когда Александр Сергеевич Пушкин посещал гостиную господ Ушаковых[744]
или гостеприимный дом Марии Ивановны Римской-Корсаковой[745], он шутил, любезничал и в лучшем случае читал стихи Баратынского, Дельвига или Языкова, не скупясь на похвалы приятелям, но он молчал о самом главном – о том, что веселье и остроумие всех этих российских жантильомов[746] не так уж искренни. Веселье, в сущности, вовсе было невесело, и даже остроумие не так уж остроумно. Вот почему многие мемуаристы отмечают, что веселый Пушкин нередко впадал в задумчивость, и все видели, что поэту грустно. Вот почему Пушкин все старался куда-то ехать, и его скитания, к которым и ранее он был склонен, становятся после 1826 года какими-то лихорадочными. Он в странной тревоге все куда-то спешил. Хотел жениться на Софье Федоровне Пушкиной – и почему-то немедленно уехал в деревню. И каждый раз, затевая что-то вроде сватовства, вдруг бросал свою возлюбленную под каким-нибудь предлогом и уезжал поспешно, ускользал от невесты, почти как Подколёсин[747].До разгрома декабристов открыто говорили о неблагополучии тогдашней России, но после пятерых повешенных и сотни каторжан, когда не было ни одного дворянского дома, не затронутого более или менее катастрофой, все вдруг замолчали, страшась николаевского террора. И не только замолчали. Можно было надеть траур и на террор царских жандармов ответить гробовым молчанием. Но этого не было. Замолчали о важном, но болтали о пустяках. Николай делал вид, что ничего не случилось. Коронация в Москве прошла более или менее благополучно, и дворяне, уцелевшие от разгрома, старались всячески доказать, что они не помнят об этих безумцах, устроивших скандал на Сенатской площади 14 декабря. Нет причины не веселиться. И дворяне веселились. Пушкин считал, что это историческая необходимость. И каков бы ни был его образ мыслей, он хранил его про самого себя и не намеревался безумно противоречить «общепринятому порядку». Было принято веселиться, и Пушкин тоже делал вид, что он веселится, но роль весельчака ему не очень удавалась. Прошли безвозвратно времена «Зеленой лампы».
Одним из самых веселых семейств тогдашней Москвы было семейство Марьи Ивановны Римской-Корсаковой. Правда, декабрьская катастрофа прошла сравнительно благополучно для этого дома. Сын Марьи Ивановны, Григорий Александрович, человек смелый и беспокойный, не любивший дисциплины, несмотря на все хлопоты и связи его матушки, не сделал никакой военной карьеры, хотя и воевал с французами в 1812–1814 годах. И позднее, в Петербурге, он навлек на себя неудовольствие начальства, и сам Александр I считал его опасным вольнодумцем. Ему пришлось выйти в отставку и уехать за границу до декабрьских событий 1825 года, и это его спасло. Он прожил в Европе три года. При его темпераменте и вольномыслии едва ли он остался бы равнодушным к декабрьскому мятежу, случись ему тогда быть в Петербурге.
Григорий Александрович Римский-Корсаков[748]
был приятелем П. А. Вяземского, и естественно, что осенью 1826 года Пушкин познакомился с ним довольно коротко. Поэт был в это время в моде, и Вяземский рассказывал, как они втроем появлялись на московских балах и раутах, обращая на себя внимание всех. Пушкин влюбился в сестру Григория Александровича – Александрину Корсакову[749]. И на этот раз была возможность сватовства и брака. По-видимому, поведение Пушкина могло дать повод к толкам об его женитьбе. По крайней мере, когда Марья Ивановна со своей дочкою после поездки на Кавказ вернулись в Москву в октябре 1828 года, Вяземский писал А. И. Тургеневу, что Пушкин должен был быть у Корсаковых: «Не знаю еще, как была встреча». Значит, в 1826–1827 годах отношения поэта к красавице Корсаковой были небезразличны. По свидетельству того же Вяземского, мы знаем, что 52-я строфа седьмой главы «Онегина» относится к Александрине Александровне Римской-Корсаковой:Этот роман Пушкина ничем не кончился, а Александрина Корсакова долго еще оставалась девицей и вышла замуж, когда ей было уже двадцать восемь лет, за князя Александра Вяземского[750]
.