Читаем Журнал Наш Современник №3 (2004) полностью

“За спиной обиженный хозяин бродит в русских сапогах”, — сказано поэтом о воронежском съемном жилье, где рядом

“нищенка подруга” , где приходится спать, “укрывшись рыбьим мехом”
, а потом, когда тебе предла­гают съехать, — “завязать корзину до зари” … Ничего своего —
“полночный ключик от чужой квартиры” , выходя из которой ты можешь “в роскошной бедности, в могучей нищете”
утешаться “величием равнин и мглой, и холо­дом, и вьюгой …”.

Но ведь в подобной же безбытности в то время жили и Анна Ахматова, и Павел Васильев, и Ярослав Смеляков, и Николай Клюев. Однако сознание того, что он живет во времена “сотворения” нового мира, для Мандельштама искупало все неудобства и несуразицы жизни. Знаменитые в то время слова Пастернака:

 

Напрасно в дни Великого Совета,

Где высшей страсти отданы места, —

Оставлена вакансия поэта.

Она опасна, если не пуста —

 

не были истиной для Осипа Эмильевича. Да, вакансия опасна. Но пустой — быть не может. Какой соблазн стать летописцем “дней Великого Совета”, “крупнозернистой жизни”, “большого стиля”! Он, в отличие от поверхностно-революционного Бориса Леонидовича, был человеком глубокой культуры и в 30-е годы с “лихорадочной радостью” ищет и находит сходство великих цивилизаций с цивилизацией, возникающей у него на глазах. Потому-то в его стихах возникают образы Гомера, Эсхила, Софокла, Данте, Ариосто. У каждой великой эпохи был свой великий летописец, и кто знает, может быть, именно ему подарит судьба счастье стать в их ряд! Жизнь обретала смысл. Лишь бы убедиться в громадности всего, что происходит вокруг, в подлин­ности того, что поэт называет “укрупнением” жизни:

 

Я хочу, чтоб мыслящее тело

Превратилось в улицу, в страну.

 

 

Такими гиперболами, модными разве что в первые годы революции — вспомним хотя бы “150 миллионов” Маяковского, — в 30-е годы не распоря­жался никто. И даже звуковой символ любой тогдашней стройки — гудок, заводской ли, паровозный, воспринимается поэтом как нечто мифологи­ческое, былинное, как трубный глас, не просто призывающий идти на работу, но утверждающий вершину тысячелетней истории страны:

 

Гудок за власть ночных трудов,

Садко заводов и садов,

Гуди протяжно в глубь веков,

Гудок советских городов.

                                                                                                             (декабрь 1936)

 

А средняя по русским меркам Воронежская область в мандельштамовской “системе укрупнения” жизни становится чуть ли не материком, располо­жен­ным в центре мира:

 

Эта область в темноводье,

Хляби хлеба, гроз ведро

Не дворянское угодье —

Океанское ядро.

Я люблю её рисунок —

Он на Африку похож...

 

Но не только “рисунок” Воронежской области полюбил в те годы опаль­ный, ссыльный поэт.

Известный литературовед Михаил Гаспаров, вместе с которым я поступал на филфак МГУ ещё в сталинское время (1952 г.), опубликовал в 1996 году работу: “О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года”. В ней мой одно­кашник, кстати, человек весьма либеральных взглядов, добросовестно изучил “сталинские” стихи поэта, написанные с 1935 по 1937 год, буквально “осязая” движение его мысли, и сделал честный вывод, что “ни приспособлен­чества, ни насилия над собой в этом движении нет”.

Да, в стихотворении 1933 года, когда голод, как следствие принуди­тельной коллективизации, опустошал чернозёмные области страны, Ман­дель­штам писал:

 

Природа своего не узнаёт лица,

А тени страшные Украины, Кубани...

 

В то же время или даже раньше Шолохов шлет в Кремль Сталину страшные письма о гибели крестьян, и Сталин вынужден принимать меры, распоря­жаться, чтобы в голодающие сёла и станицы было отправлено из государст­венных запасов зерно.

Но через два года, в июле 1935-го, Мандельштам уже пишет в письме отцу: “...вместе с группой делегатов и редактором областной газеты я ездил за 12 часов в совхоз на открытие деревенского театра. Предстоит ещё поездка в большой колхоз...” Совсем иные чувства, иные картины.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже