Евгений Князев.
Трудно быть богом
Увлеченным Мнемозиной студентам одного из столичных вузов в 1970-е повезло: по неведомой игре случая нам удалось увидеть, каким должен быть интеллигентный ученый, настоящий историк, яркий преподаватель. По аналогии с героем книги братьев Стругацких, нашего В.Б. Кобрина «забросили», как «прогрессора» в весьма далекую от идеальной среду сверх идеологизированного исторического факультета. Как мы его звали? Дон Румата? Вообще-то, точнее было бы – Дон Кихот.
Именно у него я и учился, а других, – составлявших обыкновенное агрессивно-беспокойное большинство преподавательского корпуса – терпел. Приходилось выслушивать эту тягомотину пять лет изнурительных сеансов камлания вокруг ПСС (полного собрания сочинений – сами знаете кого – Е.К.). И ни слова об их желтовато-коричневатых папочках с замусоленными тесемочками, ни слова о жухлых листках, исписанных фиолетовыми чернилами, по которым многие из них с монотонной патетикой начитывали свои унылые лекции. Вскоре после начала наших занятий многие студенты истфака единодушно решили: Владимир Борисович – самый интеллигентный из наших преподавателей. Он – ученик А. А. Зимина, выдающегося исследователя и инакомыслящего, автора известных монографий, из которых одна, та самая, – и почему бы это?! – только недавно была наконец издана. Каково же содержание русской медиевистики, что такое исследование нельзя было властям «разрешить», а «новую «хронологию» от двух расстриг-математиков – можно?
Конечно, Кобрин был не одинок, в нашей группе вел семинары прославленный историк и честный человек Э.Н. Бурджалов, на которого грозно «цикнуло» или рыкнуло ЦК КПСС и разразилось особым постановлением в период Оттепели. Вели занятия и другие интересные лица, но почему, собственно, Кобрин – лучший из наших преподавателей? Почему именно ему удалось достичь образовательной цели? Почему другие такого не смогли? А ответ предельно прост и ответ – единственный: он был ученым!
Про него иной раз говаривали «коллеги по цеху», будто Кобрин «не создал научной школы», «не сумел стать «корифеем» или «узнаваемым медийным лицом», не был произведен в сановники политизированной исторической науки. Да он и не стремился им быть! Простительно ли не стать завкафом или деканом, допустимо ли не обзавестись обходительной секретаршей и сворой борзых референтов? «Не могу я быть Птолемеем, даже в Энгельсы не гожусь», как писал наш Галич. Ученому всей этой атрибутики не нужно, ибо интеллигент в референтах не нуждается.
Окуджава шутливо спел: «Антон Павлович Чехов однажды заметил, что умный любит учиться, а дурак – учить». Кобрин когда-то одним росчерком пера обрисовал наше ремесло:
У историков настолько интересное профессиональное занятие, именно оно составляет существо их деятельности, что на филателию, значки и грампластинки их не хватает. Почему мы его обожали? Он нам казался воплощением интеллигентского «неумения жить», что раньше точно именовалось донкихотством, когда роман в переводе Сервантеса еще читали некоторые школьники средних классов. В не филистерские времена было вовсе не стыдно подражать таким Донам Руматам. Народнический стиль шестидесятников некогда еще вовсе не считался предосудительным, у преподавателей не принято было «модничать»: вековые демократические традиции отечественной интеллигенции явно мешали.
Чуть выше среднего роста, он аккуратно выглядел в своем синем пиджаке, как и в светло-бежевом – выходном. У него забавно топорщился длинный воротничок рубашки, и галстук он завязывал каким-то слишком не тугим и неровным узлом, наверное, так и не смог выучиться этой премудрости. Зимой его перчатки часто бывали в обугленных дырочках: заговорившись с собеседником, он их прокуривал. Нацепив драповое пальто, он потом надевал в разноцветную клетку шарф, придерживая его подбородком, как сказал бы Набоков, по-русски. У нас совершался выбор: «Хочешь ли ты быть таким как он?» «Конечно, хочу». Тогда будь, если сможешь. Изредка доставая очки, чтобы что-то важное отыскать и прочитать, Кобрин неторопливо расхаживал по атриуму нашей «alma mater studiorum», огибая широкие колонны, раскланиваясь со знакомыми, добродушно шутил и скоро курил на переменах.
Его лицу с оживленной мимикой придавали колорит профессорская бородка клинышком и густая с проседью шевелюра, но – самое важное – живые, всегда смеющиеся, яркие, насмешливые, лукавые, добрые с прищуром глаза. Часто и очень «вкусно» и заразительно смеясь, он любил и ценил настоящий юмор, и нам льстило, что мы отчасти приглашены войти в «смеховой мир» самого Кобрина. Он учил и не поучал, как Чехов, и часто вспоминал поговорку Шолом-Алейхема: «пока ты не доволен жизнью, она и проходит». Неунывающий, оптимистически настроенный человек, он часто посмеивался и во время лекций и семинаров, мы сначала отзывчиво улыбались, а потом научились понимать тонкую его иронию, суровую сатиру и едкий сарказм.