Начал я со сборника «Лесная глушь», с благоуханного рассказа «Грибовник», будто напитанного ароматом боровиков, румянящихся в жарком темном чреве печи. Передо мной стоял типичный парфеньевский промысловик, который в страдную грибную пору не ленится сходить с корзиной в лес два, а то и три раза на дню, и большой огонь в печи ежедневно разводит в две смены. Так мне это было близко, так понятно, и даже лукавая повадка лесного бывальца — не называть никому постороннему свои заповедные грибные жилы — вызывала добродушную улыбку. Или этот его обычай приглашать друзей-приятелей на первое за лето грибовое лакомство, с непременной приправой в виде охотничьих бахвалок под лафитничек... А как радовало у Максимова каждое знакомое имя из нашей парфеньевской географии! Вот он и Нею помянул. А вот — надо же — и Сомбас. И сюда забредал его неутомимый грибовник, а значит, наведывался сюда за ним следом и сам писатель. Кстати, он тут же объясняет и необычность этих названий, смущавшую поначалу наш слух: «... память о Мери
Рассказ о грибовнике обрывается как бы на полуслове, будто шел добытчик, шурша по траве лапотками, и вдруг растворился между деревьями, по привычке легко ускользнул от преследующего любопытного взгляда... А этнограф уже о другом человеке затеял разговор — о местном пастухе, встреченном на опушке леса. И примечаешь раз от разу: это обычная манера Максимова; он словно в кругу друзей пересказывает свои бывальщины, вывезенные из костромской глухомани. И, кажется, я вижу внимающих ему слушателей; тут и молодой Александр Островский в пору ранней своей драматургической славы, и мрачновато-нелюдимый по наружности «царь смеха» — актер Пров Садовский, и Аполлон Григорьев, отложивший в сторону только что отзвучавшую гитару, и Иван Горбунов — мощный и неугомонный соревнователь Максимова в искусстве простодушного рассказа из народного быта. Они все любили, подзадоривали друг в друге эту ненасытимую тягу к народности, ко всякому свежему наблюдению, взятому без подмесу из житейских первоистоков. Они все блаженствовали в своей родимой речевой стихии, благодаря судьбу, что возросли в самой гуще словотворческой, и всегда имеют чем поделиться, только хватит ли времени у кого на свете для слушания их русской Шехеразады...
И Максимов — современники вспоминали — постоянно так поступал: сначала проверял впечатления от своих бесконечных путешествий по России на слух, в малом кругу литераторов-единомышленников, а затем уже отбирал для очерков то, на что собеседники душевно откликнулись.
Его называли первым, лучшим отечественным писателем-этнографом, его труды еще прижизненно были высоко оценены присуждением ему почетного звания академика по отделению русского языка и словесности Российской академии наук. Никто из русских писателей, знаменитых и менее известных, не путешествовал в XIX веке так много и неустанно, как Максимов. Никто», кажется, не познакомился, не разговаривал с таким великим множеством простых русских людей, как он,— разве лишь Лев Толстой, но к нему ходили, а Максимов сам в поисках новых человеческих знакомств ходил и ездил — из года в год, из десятилетия в десятилетие. Это не были кратковременные командировки, под стать теперешним. Это были отлучки порядочные, иная год занимала, иная и побольше. Не зря одну из лучших своих книг назвал он «Год на Севере».