— Мы направляемся в Венесуэлу. Обращаться с вами будут хорошо, это я обещаю. К себе на катер пересадить не можем, идем к маяку, забрать тяжело раненного человека. Это срочно. И не пытайтесь бежать в Тринидад, девять шансов против одного, что подорветесь на мине.
Крикнув на прощание: «Адье, буэна суэрте!», они отплыли в сторону. Мы подняли парус. Было десять утра, я чувствовал себя гораздо лучше благодаря кофе с горячим молоком и, сунув в рот сигарету, ступил на берег — участок песчаного пляжа, где уже собралось человек пятьдесят, наблюдавших за приближением странного судна с обломком мачты и парусом, кое-как слепленным из курток, штанов и рубах.
Анри Шарьер. Папийон. Часть ХVIII
Тетрадь тринадцатая: Венесуэла
Рыбаки Ирапы
Я
обнаружил здесь людей и цивилизацию, доселе мне совершенно незнакомую. Те первые минуты на венесуэльской земле были столь трогательны, что у меня не хватает слов и таланта объяснить, описать и выразить атмосферу царившей там сердечности и теплоты, с которой эти люди встретили нас. Некоторые из них были черными, другие белыми, но большинство того оттенка, который приобретает кожа европейца после нескольких дней, проведенных на солнце. Брюки у мужчин были закатаны до колен.— Бедняги! Ну и досталось же вам! — восклицали они.
Рыбацкая деревня, возле которой мы причалили, называлась Ирапой и согласно административному делению входила в штат Сукре. Все женщины, присутствовавшие на берегу, тут же превратились в сестер милосердия и ангелов-хранителей — и самые молоденькие (все без исключения хорошенькие, небольшого роста, но, Боже, до чего же грациозные!), и средних лет, и настоящие старухи. Нас отвели в дом, где повесили пять гамаков, поставили стол и стулья и первым делом намазали нас с ног до головы кокосовым маслом. Мы буквально падали от голода и истощения, к тому же организмы наши были сильно обезвожены. Рыбаки хорошо знали все эти симптомы, знали, что мы должны теперь долго спать и принимать пищу часто, но небольшими порциями.
И вот мы растянулись в гамаках, и даже во сне они кормили нас, давая еду понемногу, ложечками. Силы совершенно оставили меня; в тот момент, когда они положили меня в гамак абсолютно голого и обмазанного кокосовым маслом, я погрузился в глубокий непробудный сон, и если и пил во время него, то совершенно этого не осознавая.
Сперва желудки отказывались принимать пищу, и нас вырвало по нескольку раз каждого, но затем дело пошло на лад.
Люди, обитавшие в этой деревне, были ужасающе бедны, но среди них не нашлось ни одного человека, который бы отказался нам помочь. Дня через три благодаря старательному уходу, а также молодости и крепости наших организмов мы встали на ноги. Сначала поднимались совсем ненадолго, затем на несколько часов, и вот уже подолгу просиживали в тени под пальмами вместе с нашими гостеприимными хозяевами. Бедность не позволяла им одеть нас всех сразу, и они разбились на небольшие группы, одна взяла шефство над Гитту, другая — над Депланком и так далее. Оба мне заботилась, наверное, целая дюжина, не меньше. В первые дни они нарядили нас буквально во что попало — старые, изношенные, но безупречно чистые вещи. Затем стали приносить по одному предмету туалета — то новую рубашку, то пару брюк, то пояс, то туфли. Среди женщин, ухаживающих за мной, были две совсем молоденькие девушки, они напоминали индеанок с примесью испанской или португальской крови. Одну звали Табисай, другую Ненитой. Они принесли мне рубашку, брюки и пару туфель, которые назывались здесь аспаргаты — кожаная подошва без каблука, а верх сделан из плетеной ткани. Ткань прикрывала ступню и пятку, оставляя пальцы открытыми.
— Вас и спрашивать не надо, откуда вы. По татуировке видно, что бежали с французской каторги.
Это особенно растрогало меня. Еще бы! Ведь они понимали, что мы были осуждены за серьезное преступление, и тем не менее помогали нам, всячески привечали и ухаживали. Когда обеспеченный человек отдает бедняку свою^ одежду или кормит голодного, это, безусловно, свидетельствует о доброте его души. Но когда бедняк режет испеченную в доме маисовую лепешку пополам и одну половину отдает вам, причем оставшейся ему вряд ли хватит, чтобы накормить всю свою семью, то есть делится буквально последним и с кем — с чужестранцем, беглым каторжником,— это поистине свидетельствует о величии духа.