У него было вдвое меньше сил, чем у турок, но союзные генералы на этот раз повиновались ему беспрекословно, и он сумел осуществить то, что задумал: обескровить атакующие массы врагов огневой обороной и сохранить свежие резервы. На второй день союзники перешли в наступление и прорвали турецкие линии. Половина турецкой армии вместе с великим визирем обратилась в бегство. Другая половина была смята, окружена, растерзана градом ядер и картечи, сдалась…
Вена встречала его, как триумфатора. Звонили колокола. Улицы, по которым он проезжал, были украшены арками из цветов. В Хофбурге молодой император Леопольд выбежал ему навстречу и, приподнявшись на цыпочки, обнял и расцеловал.
Опять нараспев читали рифмованные славословия поэты. Гремела музыка на параде, и перед дворцами на площади Ин-ден-Бург, сверкая полированными доспехами, слишком тяжелыми для настоящего боя, пешими и конными рядами проходили под его взглядом столичные гвардейские полки, никогда ни в одной битве и не участвовавшие. Заливались скрипки на балах, устроенных в его честь. Придворные кавалеры и дамы выказывали ему свое восхищение.
Впрочем, оно вскоре сменилось раздражением. Триумфатор мало того, что тяготился праздничной суетой (это еще можно было бы понять и простить), он не соблюдал приличий. Похвалы и почести он принимал с оскорбительным для общества равнодушием. Он не только не желал, хотя бы для вида, выказать благодарность, но на лице его, выдубленном в походах солнцем и ветрами, темном, казалось, не от одной природной итальянской смуглости, а еще и от въевшейся пороховой копоти, в самый разгар торжеств появлялась мрачная, презрительная ухмылка.
Высший свет Империи был шокирован. Поползли слухи, сплетни. Ему о них докладывали, когда рано или поздно эти слухи добирались и до узкого круга близких ему, а вернее, терпимых им людей. В столичных салонах говорили, что фельдмаршал болезненно горд. Что он вообще ненормален. Доказательства? Извольте: он неестественно безразличен к женщинам. (Но ведь он женат, его старший сын уже генерал!) Говорили, что он патологически жесток. В Семиградии, когда мусульманских пленников переписывали для обмена, он приказал всех обнаруженных европейцев-наемников, служивших у турок, отделить и немедленно расстрелять.
Он выслушивал пересказы сплетен молча, с той же брезгливой миной, с какой слушал сладкоголосые хоры, воспевавшие его победы. И никто, ни связанные с ним службой соратники, наивно считавшие себя его друзьями, ни его жена, которую он никогда не любил, ни его дети, которых он тоже не любил, потому что они не были его продолжением, а были другими людьми, — никто и представить не мог, о чем же он думает на самом деле.
А думал он — о бессмертии. Думал о незабвенном Фердинанде. Если бы тот был жив, он просто сказал бы ему: «Государь, теперь вы можете ослепить меня или, по крайней мере, повелеть мне возвратиться в шведский плен». И они поняли бы друг друга. Но Фердинанда Третьего уже не было на этом свете, а в существование «того света» ревностный католический воин граф Раймонд Монтекукколи давно не верил.
И еще он думал — о Тюренне. Он думал о Тюренне всегда. Когда он гнал разбитую шведскую армию к берегу Ютландии, когда бросал свои колонны на прорыв турецких позиций, он сражался так яростно и так изобретательно, словно ему противостоял Тюренн. И потому что Тюренна там в действительности не было, его могучие удары, вызывавшие восхищение всех, от простолюдина до императора, для него самого падали в пустоту, не давали облегчения ноющему сердцу.
В чем бы ни обвиняли его злые языки, его никто и никогда не обвинял в трусости. Такое не посмели бы сочинить даже сплетники с самой ядовитой фантазией. О, как бы они взвились, если б узнали о том единственном пороке, который он сам признавал за собою и прятал от всех: суровый фельдмаршал Монтекукколи до отчаяния боялся смерти! Завистники и сплетники ликовали бы, потому что не смогли бы понять сущности его страха: не сама смерть ужасала его, а возможность умереть, не победив Тюренна.
Его иногда занимал вопрос: а что, в свою очередь, думает о нем Тюренн? Тот наверняка не догадывался, какую неутихающую бурю вызвала его давняя, шальная победа под Аугсбургом в душе побежденного им австрийца. Но французский герой не мог не видеть, что в этом тесном мире, где, кажется, ему одному-то не распрямиться в полный рост без того, чтобы упереться в небосвод, теперь появился второй великан. И любое движение одного из них неминуемо задевает другого.
Да, восторжествовать над Тюренном — означало остаться единственным великаном в своем времени и обрести настоящее бессмертие. Вот после этого не жаль было бы погибнуть хоть на следующий день!
Подобно Тюренну, хотя и нисколько не подражая ему, он не захотел возглавить в официальной должности ни военное министерство, ни главный штаб. Но, как во французской армии ни одно решение не могло быть принято без Тюренна, так и во всем, что касалось армии имперской, последнее слово было за фельдмаршалом Монтекукколи.