Фельдмаршал Монтекукколи возвращался в Вену усталый, но успокоенный, почти довольный. Конечно, жаль было, что французский проказник сумел ускользнуть, но, если подумать, сделано не так уж мало. Тюренн почувствовал его превосходство, а французская сила — подорвана. В следующем году французы уже не сунутся в Германию, будут ждать имперского удара. Он, Монтекукколи, этот удар нанесет, и нанесет, конечно, в Эльзасе. В том самом Эльзасе, что достался Франции по Вестфальскому миру. Всё же, судьба благосклонна к нему. Следующим летом он разобьет Тюренна и возвратит Империи исконно германский Эльзас. А потом — хоть на покой, хоть в могилу.
Но оказалось, он переоценил милость судьбы, и самое тяжкое испытание в жизни ему еще предстояло вынести.
Зимой, на отдыхе, в своем замке вдали от Вены, он получил с обычным курьером императорский указ… Нет, не об отставке. Его просто переводили из действующей армии в резерв, «до особого распоряжения». Главнокомандующим в кампании предстоящего года назначался другой.
Это был удар пострашнее удара той шведской пули, что когда-то в молодости выбила его из седла. Потрясенный, он неподвижно сидел в глубоком кресле. Что там наболтали молодому императору придворные искусники? Сумели убедить, наверное, что фельдмаршал Монтекукколи стар и нерешителен. (Слыханное ли дело: провести целую кампанию в одном маневрировании, без сражения!) Что он бездарно позволил французской армии уйти. Что он вообще уже ни на что не годен и должен дать дорогу более молодым, энергичным. (А Тюренна, говорят, в Париже восхваляют. За то, что спас остатки армии. Тюренну всё на пользу.)
Так или иначе, это было крушение. У фельдмаршала разболелась голова. Гулко, пугающе заколотилось сердце. Он сразу ощутил свой возраст. Почти шестьдесят шесть, мафусаилов век, тем более — для солдата. Вот всё и кончилось. Что ему остается? Только смириться. Смириться и доживать.
И еще — писать книги. Он уже написал несколько. Воспоминания о своих походах, рассуждения о военном искусстве. Может быть, успеет написать еще одну-две. Книги, только книги его и переживут. Ненадолго. На несколько десятилетий, самое большее — веков. Он ведь так и не стал ни Ганнибалом, ни Велизарием, его победы не могут сравниться с Каннами или взятием Рима, близкие потомки еще будут помнить о них, а дальние — забудут наверняка. И мысли его о тактике, стратегии, штурме крепостей тоже устареют. Потому что будущие алхимики изобретут какой-нибудь сверхмощный порох или научатся плавить сверхпрочную сталь.
Пожалуй, только одна его мрачноватая шутка, разлетевшаяся по всей Европе, шутка о том, что «для войны нужны три вещи: во-первых — деньги, во-вторых — деньги и в-третьих — деньги», — будет жить, действительно, вечно. Ее станут повторять и тогда, когда имя автора скроется во тьме прошедших времен. Ибо переменится всё — границы, династии, религии, языки, — и только эти две вещи, ДЕНЬГИ И ВОЙНА, не исчезнут до самого скончания света.
А голова болела нестерпимо. Виски и лоб так ломило, что темнело в глазах. Значит, надо было звать домашнего врача, который пустит ему кровь, а потом трижды в день будет подносить в серебряной рюмочке отмеренную по каплям травяную настойку. Это уже и не старость. Это — умирание.
И вдруг ему пришла мысль, что если предстоящая кампания закончится безрезультатно, если имперская армия — без него — хотя бы не даст себя разбить, его не вернут на службу уже никогда. Но если Тюренн одержит победу в своей лучшей манере… Тогда к нему, полуотставному фельдмаршалу, еще прибегут с поклоном. Его призовут на помощь, осыплют почестями… Так значит, все его надежды спасти остаток жизни, вернуть ей смысл и цель, зависят от успехов Тюренна?!
Старый денщик, встревоженный долгой тишиной в кабинете, осторожно заглянул туда. И ему стало не по себе. Он увидел, что его господин сидит, откинувшись в кресле, смотрит в стену неподвижным взглядом и улыбается.
И всё случилось по его предвидению. Вот она — ранняя весна 1675 года, любезнейшее приглашение к императору. Катилась нелепо-громадная карета, забрызгивая дорожной грязью скакавших рядом гвардейцев в парадной форме. Тянулись за окошком нескончаемые венские предместья: белые домики под красно-черепичными крышами в окружении по-весеннему голых и черных садов.
Он вспомнил, как любил подъезжать к Вене, возвращаясь из походов. Как любил ее вид, открывавшийся с холмов Венского леса, особенно с Каленберга: мощное кольцо крепостных стен с остроугольными выступами бастионов; в центре — тонкий и острый, как рапира, нацеленная в облака, шпиль Южной башни собора Святого Стефана; вокруг него, точно ласточкино гнездо, сплетение тесных улочек Старого города. Ансамбль Хофбурга. Церковь Санкт-Мария-ам-Гештаде.
Ему нравилось зрелище венской толпы, где смешались, кажется, все нации Европы в своих одеяниях — немцы, поляки, венгры, чехи, испанцы, итальянцы, кроаты, греки, даже бородатые русские купцы. Его возбуждали вавилонский разноязыкий говор, спешка и суета столицы мира.