Деревья лиственные оголились. Наряда нет на них – шуметь им нечем. Веткой о ветку изредка лишь брякнут при порыве ветра, в корнях своих мышей-полёвок потревожив, и затаятся, словно уснут или задумаются. В чувство когда ещё весна их приведёт. Когда-то будет. Птицам местным в кронах их уже от ястреба-тетеревятника не спрятаться. И для совы добыча лёгкая – смахнёт, когтями уцепив, как ветром сдует, сонную, загубит. А что поделаешь – цепочка пищевая. Кто-то сковал – не мы, не мы и раскуём. В пихтаче густом и ночевать теперь приходится им, птицам, – в чаще, не как на сцене, всё же. Кое-где ещё желтеют бледно лиственницы-великаны, глухари пока, кормясь на них, не обклевали; краснотал сиреневыми пятнами обозначился по берегам Бобровки и Кеми. Зеленеет хвойный лес да на покосах сочная отава. Всех и красок. Отгремела пора золотая.
«Отговорила милым языком».
Как где, не знаю, а у нас – предзимье.
Снег реденько с утра пробрасывал. Но жил он, хилый первенец, только в полёте между не остывшей ещё после бабьего лета землёй и мрачной тёмно-синей тучей, клоком сорвавшейся с кемского плёса, тут же и напоровшейся на островерхий, как чеснок острожный, ельник. Стерни едва коснувшись, тотчас же и таял. И жил и нЕ жил, что о нём сказать. И в сентябре наваливал, сутки лежал – сошёл. Недолго ждать осталось – скоро обильно наметёт и всё вокруг законопатит. На восемь месяцев, не меньше. Зимой не сходит. Не бывало. Растай зимой он, сильно удивил бы.
Пока сухо – ни дождя, ни снега. Ни слякоти. Тепло. Старики такое «распоряжение небесной канцелярии» одобряют. Дети стосковались по санкам и лыжам, а тут для них – ни то ни сё – ждут – не дождутся.
Прихватив с собой винтовку, «тозовку», и по пути стреляя из неё влёт по сорокам и воронам, ни одной, слава Богу, не уничтожив, отправились мы с братом в ближнее болото. Чтобы нарвать там скоренько травы на кисти для побелки – мама, уже извёстку с синькой разведя, послала нас – и назад вернуться вовремя: в шесть часов вечера кино для ребятни обычно в клубе начиналось. В восемь или в девять, то есть в двадцать или в двадцать один – «младше шестнадцати не допускаются». Да очень надо. А если надо было нам – кино «военное» или «шпионское», – хватало способов, и пробирались. Смотрели, радуясь, пока директор школы с двумя или тремя дружинниками, в перерыве между частями, с рейдом по залу не нагрянет – за удовольствие считал нам настроение испортить. В зале и свет включали специально. Ну, понятно.
Даже припоминаю:
«Часы остановились в полночь» – это кино в тот день крутили в клубе. Не пропустишь.
Только по сограм, среди ерника да кочкарника, и растёт трава такая, годная на кисти. Используется она ещё и на вехотки, а это то, на что в России говорят: мочало. Как называется, не помню. Не то волосец, не то ещё как-то, придумывать не стану, то есть врать. Трава и трава. Растёт на болотах, как скажем мы, как скажут старики – на мочажинах.
Пришли. Покричали болоту-мочажине непристойное. То тем же нам, как малое дитя, поотзывалось. Ну не смешно ли, не забавно? Как живое. Но не разумное, а глупое. Повеселились. Я и про брата покричал, тот мне ладонью шлёпнул по затылку. Эхо ему за меня отомстило.
Патроны, что россыпью ещё оставались у нас по карманам, метя по шишкам карликовых сосен, разрядили, после и делом занялись. Мешок травой набили под завязку – вдвоём-то, долго ли. И меньше бы хватило, – про запас. Позволяет время, терпит, принялись клюквой угощаться. Вкусная та после зазимков, чуть ли не сахарная, нёбо и дёсны от неё не немеют, и глаза на лоб, как от омега, не выскакивают.
Уминаем ягоду в охотку – и слышим: будто мяучит кто-то жалобно поблизости – не показалось же обоим, не почудилось.
Искали, искали – и нашли.
Мелко трепещет на бордовой от клюквы кочке – а тут ещё и солнце из-за той тучи, что снег, брюхо вспоров себе об ельник, на Ялань просыпала, косо выглянуло, болото огненно-рыже высветило, даже нам, беспечным, души всколыхнув тоской извечной предвечерия, – зябко волнуется на кочке крохотный, серо-голубой, обагрённый закатом, длинношёрстый комочек и плачет надсадно и сипло. Давно уже, похоже, плачет. Голосу совсем уже нет, поистратил. Скрип из горлышка лишь слабенький исходит – как из тростинки, из соломинки ли. А нас увидел – и запричитал неумело и немощно, вздёрнув шильцем кверху хвостик. Жалость меня и брата проняла.
Подивились мы на несчастного, погадали, чей, откуда и как тут оказался. А затем:
Повесил брат за спину себе винтовку – когда патронов уже не было, мой интерес к ней пропадал, теперь таскай её, брат, сколько хочешь, – на плечо взвалил мешок с травой, а я снял с головы своей шапку, как в гнезде, устроил в ней дар, странным образом нам явленный, и направились мы обратно.
Пришли домой, показали. Всем понравился. Даже отцу, который, порывшись своим толстым пальцем в нежном паху котёнка, наперёд всему пол его распознал и, распознанным удовлетворённый, тут же кличку объявил найдёнышу:
– Дымка.
Дымка так Дымка, все и согласились. Как с отцом-то – не поспоришь.