На похоронах матери Марджери не плакала. Ей тогда было всего семнадцать. И тетки сказали ей, чтобы она хоть на людях не притворялась, будто ей все равно. Только она не притворялась: она и тайком, наедине с собой, тоже не плакала. Она видела, как гроб опустили в могилу, потом взяла комок земли и, подражая теткам, бросила его вниз, на гроб, но ей это показалось довольно нелепым – все равно что какую-то нору грязью залеплять. В этом не было ни малейшего смысла. Потом до нее донеслось странное сопение, словно душат, схватив за шею, маленького зверька, и она обернулась, с изумлением обнаружив, что эти звуки исходят от Барбары. Барбара не закрывала лицо черной вуалью, как это сделали тетушки Марджери, и всем было видно, какой у нее красный нос, как сильно у нее опухли глаза и лицо – казалось, она с размаху врезалась им в стену. Потом, спустя какое-то время после похорон, Марджери не раз стояла перед зеркалом, кривя рот, как тогда Барбара, и пыталась заплакать, но у нее по-прежнему ничего не получалось. Она понимала, что скучает по матери, что любит ее, но ей казалось, что тоска по матери находится как бы в одном месте, а она, сама Марджери, – в другом, и соединить их никак невозможно.
А вот Инид была совершенно не такой. После выкидыша она очень много плакала, плакала громко, не стесняясь своих слез и соплей. И явно не только из-за физической боли. Хотя порой ее так скручивало, что она становилась бледной как смерть и съеживалась в комок. Она говорила Марджери, что просто понять не может, зачем ее тело так с ней поступает, зачем оно снова отняло у нее ту единственную драгоценность, которую она так мечтала сберечь. «Это точно была девочка! – плакала Инид. – Я сердцем чую, что девочка!»
А еще Инид говорила, что ей страшно, что ей кажется, будто она как бы исчезает понемногу и скоро совсем исчезнет. Во время беременности она всегда знала, что жива, всегда чувствовала себя живой, но с каждым потерянным ребенком она теряла и какую-то часть себя самой. Марджери всячески старалась ее отвлечь, приносила ей сладости, сэндвичи с яйцом, лак для ногтей. Но это не помогало. Инид по-прежнему валялась на верхней полке, все время плакала, и от нее уже начало как-то нехорошо пахнуть. И она постоянно прижимала к уху свой новый приемник и слушала General Overseas Service[17]
. В дверь их каюты то и дело стучались какие-то люди, но Инид никого не желала видеть, даже Тейлора. Марджери все пыталась понять, как у этого крошечного легкомысленного существа помещается внутри такая огромная боль? И ведь Инид не требовала от жизни ничего сверхъестественного. Она просто хотела стать матерью, то есть совершить нечто самое обычное. Когда Марджери сообщили – ей тогда было уже далеко за тридцать, – что у нее никогда не будет детей, она попросту не позволила себе горевать. Ну что ж, решила она, пусть это будет еще одной из тех вещей, которые делают ее не такой, как все.И уход за Инид тоже давался ей отнюдь не просто и естественно – в отличие от Инид, которая с удовольствием взяла бы на себя заботу о любом одиноком или больном человеке, который хоть раз в ее присутствии кашлянул. А вот Марджери в роли сиделки чувствовала себя весьма некомфортно. Ее никто ни разу в жизни не попросил о помощи – как раз наоборот: тетки любую болезнь переносили стоически, словно для них признать свое поражение было отвратительно и вульгарно, – и сейчас она постоянно боялась неправильно понять Инид. Что, кстати, весьма часто и происходило. Когда она предложила Инид подняться на палубу и подышать воздухом, та сказала, что сейчас ей просто невыносимо будет видеть чужих детишек. Но и одна Инид оставаться тоже не хотела. Так что Марджери убрала в шкаф свои платья, закрыла склянки для насекомых крышками, уселась на желтый стул и стала рассказывать Инид обо всем, что приходило ей в голову; но запас возможных тем довольно быстро иссяк, и Марджери принялась за жуков; она подробно рассказала Инид о золотом жуке, а затем показала ей изображения других жуков, имевшиеся у нее в книгах, и пояснила: