Читаем Звать меня Кузнецов. Я один. полностью

Иногда он оставлял меня ночевать. «Если хочешь, тебе далеко ехать, оставайся…». Это было особенно часто, когда у меня родилась дочка, я жену отправил к матери и остался один. И вот придёшь, бывало, к нему, уже поздно, темно. И он говорит: «Куда ты пойдёшь? Давай сейчас тебе здесь постелим…». И вот они с Батимой меня оставляли. Раскладушку ставили. Они как раз тогда только получили квартиру на Олимпийском проспекте, ещё было всё не обустроено. В других (прежних) квартирах я у него не бывал… Иногда так разговаривали: «Ну как жизнь молодая?». В конце: «Ну, держи хвост пистолетом». Кратко так. И редко когда он переносил встречи или отказывал. Однажды сказал: «Я сейчас уезжаю на дачу» (они тогда в деревушке летом снимали домик, он уезжал, там работал). «Сейчас не получится. А приеду — тогда созвонимся».

Очень Юрий Поликарпович любил очаг, дом, уют, детей, жену…

Когда дети приходили со школы, он просил, чтобы они подошли — его поцеловали. Подставлял щёку. Особенную нежность к младшей дочери Кате питал. Как-то даже читал вслух её письмо с моря, делился отцовской радостью. Гордился, как она хорошо пишет. С неподдельным таким отцовским восхищением, прочитав тут или иную фразу, поднимал палец: «О!».

Жена Батима старалась ограждать его от излишнего общения с винопитиями, потому что иногда у них в квартире действительно уже был почти проходной двор, ворчала. А однажды она ему говорит: «Юра! Скажи мне, кто у тебя враги?..». Он пошутил: «Ты — мой первый враг!», и смеётся. Но вообще при мне они никогда не ругались. Но он мог сказать последнее слово, как хозяин дома: «Всё!».

Одно время Кузнецов приходил в «Современник» вместе со Львом Котюковым. Но как-то он мне говорит про Котюкова: «Я его прогнал из моего дома… Ноет, скулит. Всё ему дай, дай… Терпеть не могу нытиков! Никогда не надо так вот рвать. Получилось — бери. А этот прям ноет: то ему книжку, то ещё что-то…». И потом он его эпигоном считал, совершенно не признавал его поэзию.

Однажды был вечер поэта Геннадия Ступина, и Кузнецов выступал на этом вечере, я помню, читал его стихи — сильные, кстати, стихи. Но потом Кузнецов про Ступина мне сказал: «Пропил мозги…».

Когда-то давно, в 70-х ещё, он открыл такого поэта сибирского — Фёдорова. Но потом махнул на него рукой: «А! ничего не получится…».

С Лапшиным мы встречались однажды на квартире у Кузнецова. У них с Лапшиным, чувствовалось, была такая своеобразная атмосфера общения. Они даже начинали бороться, силами меряться. Такие мальчишеские моменты. Не стихами, а прямо так, на диване — кто кого поборет. Я-то с Юрием Поликарповичем, конечно, никогда таких вещей себе не позволял.

Не любил Кузнецов приспособленцев в литературе, желающих любой ценой влезть в процесс, не имея к тому никаких оснований, талантов. Если кто-то просил у него написать какой-то отзыв или рецензию, а ему это не нравилось, то он сразу обрубал: «Нет — и всё! Не буду я писать!». А если человек (бывают такие дотошные) начинал влезать в разборки: «А почему?» и т. д. — то он свирепел иногда, говорил прямо, что: «Это бездарно! Это не литература!». Говорил — «Это не стихи, не поэзия, а попытки документальной какой-то прозы!». Бывало, конечно, что если кого-то он давно знал или какие-то были отношения, он уступал нехотя, что-то мог написать… Но не придавал этому значения.

Порой сидишь у него в редакции. Он за столом, какие-то там бумаги, рукописи разбирает. Идут звонки. Что спрашивают, не слышно, но слышно, что он отвечает, например: «Да. Отобрали два стихотворения. Пойдут в таком-то номере…». Потом ещё звонок: «Нет, ничего не отобрали… Ничего художественного! — так уже на повышенных тонах. — Стихи в редакции остаются, мы не обязаны возвращать…». «Ну, как почему „не понравилось“?! Ну не понравилось!» — уже начинал поднимать тон…

Некоторых поэтесс ценил. Но в целом признавал, что по-настоящему, ни евреи не могут создать настоящего искусства, ни женщины. «Ну что, — говорит, — в музыке — Мендельсон, Бизе. Больше не было. А в живописи евреев вообще практически не было среди сильных художников, титанов. В поэзии — Гейне. И то — слабый поэт.»

О любви к России он много раз говорил. Помню, что когда Кузнецов увидел пастуха с плеером в наушниках, ему стало понятно, что «погибла Россия».

— А про «белых» и «красных» он говорил что-нибудь?

— Да, говорил. Вспоминали мы с ним, как вожди Белого движения пошли благословляться у Оптинского старца, а тот сказал: «Не надо! Только побьёте друг друга, кровь прольёте!». И не стал благословлять. Кузнецов это знал, конечно. Так же и про церковный раскол он говорил: «Раскол — это была трагедия для русских. Трещина прошла внутри народа!». Выделял язык Аввакума. А вот про 12-томник древнерусской литературы Лихачёва он как раз выражал недовольство, что он составлен куце, однобоко, что «Слово о законе и благодати» Илариона в него не вошло: «Это же большой минус!» — говорил. И вообще направление лихачёвское Кузнецов недолюбливал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже