– То есть ты хочешь сказать, что постоянно чувствовать себя дерьмово – твой осознанный выбор? – Его лицо раскраснелось. – Прости, я как-то не сообразил.
– Думаешь, я хочу пихать в себя всякую химию, чтобы не чувствовать вообще ничего? – огрызнулась я. – Как я могу быть собой, если мой мозг подвергается химическому воздействию? Как я могу говорить или делать хоть что-нибудь стоящее, когда мне фактически делают лоботомию?
– Это не…
– Прекрати со мной спорить, как будто ты в этом что-то понимаешь. То, что у тебя есть эмоциональный козырь в рукаве, еще не значит, что ты имеешь право судить о чужом психическом состоянии.
– Эмоциональный козырь? – повторил он, вскинув брови.
– Да, – воскликнула я. – Какие у меня могут быть серьезные проблемы, когда я говорю с Мэттом «мой-папа-умер» Эрнандесом? – Это вырвалось само. Я не собиралась этого говорить.
Я знала, что Мэтт не использует смерть своего отца как инструмент влияния на окружающих. Я просто хотела сделать ему больно. Прошел уже год, а его боль все еще не улеглась, по-прежнему болтаясь на самой поверхности, и он сам этого стеснялся. Это я тоже знала. У нас ведь было то общее воспоминание, когда он плакал у меня в машине, крепко сжимая мою руку.
После того, как я неделями игнорировала его сообщения, врала ему, почему не могу пойти с ним погулять, и срывалась на каждую мелочь, мои слова про смерть его отца стали последней каплей. И даже тогда я ни в чем его не винила. У меня уже выработался рефлекс винить во всем только себя.
– Мэтт, – начала было я.
– Знаешь что? – сказал он, поднимаясь на ноги. – Делай, что хочешь. С меня хватит.
– Я совершил ошибку, – сказал Мэтт, и его губы были первым, что материализовалось в новом воспоминании – верхняя толще нижней, и рот слегка кривится в ту сторону, где ямочка. – Надо было начать с этого.
Мы в художественном классе. Там белоснежные стены и всегда пахнет красками и восковыми мелками. На задней стене полки, куда ученики складывают сушиться свои работы после урока. До того, как я начала отставать по этому предмету, потому что не сдала два проекта, я почти каждый день приходила сюда после уроков, чтобы позаниматься. Мне нравилось мерное жужжание ламп, спокойная атмосфера. А мне нелегко было обрести спокойствие.
Одноклассники сидят напротив меня полукругом. Я сижу на стуле, справа от меня парта, а от моей головы тянутся электроды к стоящему рядом прибору. Экран развернут к классу. Даже без электродов я знала, сколько мне тогда было лет, по цвету ногтей: в девятом классе у меня была мания красить ногти в уродливые кричащие цвета: кислотно-зеленый, фиолетовый с блестками, неоновый синий, ярко-оранжевый. Все, что должно быть красивым, мне нравилось делать уродливым. Или интересным. Иногда я не чувствовала разницы между двумя этими понятиями.
Это был второй мой крупный проект в девятом классе, после фотографий скал с любовными посланиями. Я увлеклась внутренним строением мозга, как будто это могло объяснить все, что происходит со мной и внутри меня. Повинуясь странному порыву вдохновения, я подала документы на грант для молодых художников и купила этот портативный прибор, передовое открытие в нейробиологии. Врач научил меня, как им пользоваться, сидя со мной по несколько часов после уроков, и вскоре я притащила его в класс.
Я не стала ничего объяснять, просто прицепила к себе электроды и стала показывать одноклассникам мозговые волны и как их можно менять. Сначала я проделала упражнение на расслабление, показав, как ведет себя мозг во время медитации. Потом решала математические задачки. Слушала своих любимых комиков. Поделилась своим самым стыдным воспоминанием: как в шестом классе я чихнула, стоя у доски, и измазала соплями все лицо. Мозговые волны менялись и двигались в зависимости от того, что я делала.
Я старалась не давать воли моментам эмоциональных потрясений: то жуткое утро, когда мне было пять лет и мама не спустилась к завтраку, когда я увидела, что ее машины нет на месте. Я хранила свой внутренний хаос в секрете. Мне хотелось только показать, как работает мой мозг. Как часовой механизм.
Когда я закончила, зазвучали нестройные аплодисменты. Не слишком восторженный прием, но это меня и не удивило. Им никогда не нравилось, что я делаю. Одна из девочек подняла руку и спросила учителя:
– Э-э… мистер Грегори? А разве это вообще можно считать искусством? В смысле, она же просто показала нам свой мозг.
– Это можно считать перформансом, Джесса, – сказал мистер Грегори, снимая очки. – Подумай сама, что ты только что сказала: она показала нам свой мозг. Это намеренное проявление уязвимости. Это крайне редкая вещь как в жизни, так и в искусстве. Ведь искусство прежде всего требует уязвимости и смелости ее проявить.
Он подмигнул мне. Мистер Грегори был одним из составляющих спокойствия, которое я чувствовала в этом кабинете. Он, казалось, всегда понимал, к чему я веду, даже если я сама не совсем это понимала.
– Почему мы здесь? – нахмурившись, спросила я у Мэттью в настоящем. – Мы ведь тогда даже не были знакомы.