Парадный въезд в Первопрестольную, на поклонение мощам царских предков, — где в золоченой карете, где пешью, а где и церковным тихим шажком. Елизавете в этот утомительный день предстояло еще посетить Архангельский собор, да и Благовещенский заодно. Как без того! Когда она и ее свита, в большинстве своем старческая, были уже без ног, соблаговолила сесть в карету. Следовательно, и всем остальным разрешалось. Алексей Разумовский, очутившись у себя дома, хотя и на колесах, нетерпеливо кивнул заскочившему следом адъютанту:
— Передохнем?
Сумароков не заставил себя ждать. Кожаные карманы камергерской кареты, следовавшей везде позади свиты, были предупредительно заряжены.
— Кажется, не подвели мои хохлы?
— Как можно, Алексей Григорьевич! Или сильно любят своего знатного земляка, или сильно боятся? Моя дворня так вконец распустилась. Что делать — не знаю…
— В шею — да и со двора вон.
— С кем же я пребуду? У Сумароковых и всего-то несколько сот душ осталось: стыдно сказывать!
— Так ведь у тебя талан, Александр Петрович. Чай, поднесешь государыне оду-то? На такое восшествие!
— Даст Бог.
— Так Бог же ручкой государыни и соблаговолит прибыток… Впрочем, не слишком ли мы заговорились?
Карета государыни остановилась на Яузе. Пришлось оставить уютный домок и вновь при шпагах бежать вслед. Елизавета и без того оглядывалась, не видя своего камергера. Алексей виновато поклонился. И при таком парадном шествии она не преминула погрозить пальчиком, как бы ненароком выскочившим из муфты. Так и слышалось: «Ах шалун!»
Уже недалеко было до зимнего царского дома. Головинского дворца, но там опять триумфальные ворота, под которые обязательно надо было пройти. Пред вратами благостно выстроились сорок воспитанников Славяно-греко-латинской академии: все в белых платьях, с венцами на головах, с лавровыми листьями в руках. Будто февральского ветродуя и не было! Синея от запуржившего снега, они завели длиннющую кантату, в которой промерзшему камергеру запомнились слова:
Он не утерпел, склонился к уху своего адъютанта:
— Каково? Вёдро? Бр-р?..
Адъютант вступился за неведомого пиита:
— Кантата достохвальная. Полно смеяться, Алексей Григорьевич.
Вечером, когда уже все наотдыхались, наелись и всласть после такого трудного дня упились, Елизавета сказала:
— А что, друг мой нелицемерный, у врат высмеивал?
— Да вёдро… бр-р, моя государыня!..
— Почему ж — не господыня?
— Горничные… леший их бери!
— Ах шалун! Зачем же лешийкам такие прелести отдавать? — кивнула она в сторону пробегавшей с охапкой белья постельницы. — Иль нехороши мои прислужницы?
— Были б хороши… если бы не было тебя, моя господынюшка! — пропустив постельницу, склонился он к белой ручке.
Эта же белизны несказанной ручка и потянулась к его темной, без парика такой свойской чуприне:
— Ай правда твоя, Алешенька? Когда ж сватов зашлешь?.. Смотри, рассержусь!
Она не шутила. Такие разговоры возникали не единожды. В вечернее время, конечно; а вечер у Елизаветушки чаще всего под утро кончался. Алексей, сколько мог, отшучивался, мол, куда хохлу под царскую ручку! Даже батюшка твой, истинно Великий, не сразу же с матушкой твоей обвенчался. Были причины? Волен царь решать судьбу целых народов, да не волен в своей судьбе. Иль не, страшно?
Алексей догадывался, что страшится Елизаветушка своей судьбинушки: обвинят в святотатстве, в забвении устоев трона. Неспроста же она сразу после переворота ближайшим советникам заявила, что замуж никогда не выйдет, своего потомства не допустит, стало быть, и препятствий законному наследнику, подраставшему племяннику, не создаст ни в кои века. Страсти Господни! Не одни же разговоры были… С трудом, но поверил Алексей: на ее жизнь действительно покушались. Раньше думалось: обычные дворцовые сплетни. Ан нет, Елизавета сама призналась: да, друг нелицемерный, истинно кровушки моей захотелось! Боятся, как бы ты к трону слишком крепко не прилип. Всю-то нашу жизнь ладошкой, даже царской, прикроешь? В глаза льстят, а зло замышляют. Мало ли черных услужающих вкруг меня! Кто вхож во дворец, того и опасайся… Даже и ты, казак!