Функциональная механика тюрьмы Оберн выражала более широкий моральный порядок, основанный на внедрении личной рефлексии (в изолированных камерах) при одновременном ограничении взаимодействия при помощи строгих форм производительного труда. Дисциплинированное тело заключенного, таким образом, находилось под неусыпным надзором, контролировалось не только в соответствии с пределами тела и его действиями, но и, что немаловажно, исходя из их аудиального расширения – голос, шум, крики, тиканье, постукивание и прочие слышимые проявления были нарушениями, чреватыми наказанием.
Развернутый отрывок из рассказа Джека Генри Эббота о тюремной жизни, протекавшей в другой тюрьме и спустя годы после того, как Оберн был обустроен, дает наглядное представление о таких условиях, а также обращает внимание на более широкое продвижение обернской модели по мере ее распространения по всей тюремной системе США:
Мы вступаем в проход между рядами тяжелых стальных дверей. Проход узкий, всего четыре-пять футов в ширину, и тускло освещенный. Как только мы входим, я чувствую в воздухе запах холодного пота и тепло тела. Мы останавливаемся у одной из дверей. Он отпирает ее. Я вхожу. В полной тишине. Он закрывает и запирает дверь, и я слышу его шаги, пока он идет по темному коридору. В камере есть зарешеченное окно с древней, тяжелой ячеистой стальной сеткой. Оно находится на одном уровне с землей снаружи. Оконные стекла покрыты слежавшейся десятилетиями почвой, и сетка препятствует их очистке. Я вглядываюсь сквозь проломы, снова мысленно пробегая по полям. Моя кровать – лист толстой фанеры на железных ножках, привинченных к полу. Старомодный унитаз стоит в углу, рядом – раковина с холодной проточной водой. Тусклый желтый свет уныло тлеет за толстым железным экраном, прикрепленным к стене. Стены покрыты именами и датами – некоторые двадцатилетней давности. Они были нацарапаны на стене. Там разбитые сердца, пронзенные стрелами, и слова «мама», «любовь» или «бог» – стены запотевают, липкие и холодные. Поскольку мне разрешено только нижнее белье, я двигаюсь, чтобы согреться. Когда ночью у меня выключают свет, я начинаю плакать навзрыд. Шестьдесят дней в одиночке были для меня в те дни очень долгим сроком. Когда ключ охранника ударял в замок моей двери, подавая сигнал о том, что принесли еду, если я не стоял по стойке смирно в дальнем углу камеры, лицом к нему, охранник нападал на меня со связкой ключей на тяжелой цепочке. Запертые в своих камерах, мы не могли видеть друг друга, и, если нас заставали кричащими из клетки в клетку, нас избивали. Мы выстукивали сообщения, но, услышав наш стук, они нас избивали – целый ряд камер, по одному бедолаге за раз[110].