Да, одну уступку Белому в этом письме Блок делает. Он согласен отречься от «мистического анархизма», к которому его приписал (вкупе с Вяч. Ивановым, Городецким и Чулковым) Е. П. Семенов на страницах парижского журнала «Mercure de france». Соответствующая реплика будет помещена в «Весах», без упоминания имени Чулкова, но на отношениях с последним все-таки отразится, несмотря на упреждающе-дипломатичное письмо Блока к нему. Письмо в «Весы» — не уступка, а искренний жест по отношению к литературному миру.
Одиночества Блок не боится. Мир сам начинает вращаться вокруг него.
Жутко и весело.
Двадцать четвертого августа Андрей Белый с волнением ждет назначенной у него дома встречи. Фигура Блока, одетого в белое, даже мерещится ему в пролетке, проезжающей по Арбату в сторону Новинского бульвара. Но вот семь часов вечера, и на пороге — Блок настоящий, в темном пальто и темной шляпе.
— Здравствуйте, Борис Николаевич!
— Здравствуйте, Александр Александрович!
Начинается долгий разговор. В одиннадцать вечера мать Бориса Николаевича зовет их к чаю, а потом беседа продолжается до семи утра. Участники постепенно переходят на прежнее «ты». Договариваются, что принадлежность их к разным журнальным группам — не помеха для сердечных отношений.
Утреннее прощанье на вокзале.
«Никому не позволим стоять между нами».
Такие слова запомнились Белому. В версии 1922 года они звучат как бы от общего имени. В версии 1932 года эта реплика вложена в уста одного Блока. Вроде бы ей не противоречит очень доброе письмо, посланное Блоком первого сентября уже из Петербурга: «Будь уверен, что Ты — из близких мне на свете людей — один из первых — очень близкий, таинственно и радостно близкий». Но патетический нажим («никому не позволим»), пожалуй, чрезмерен и не в блоковском стиле. Мог ли он так риторично обещать то, что теперь заведомо невозможно?
Вернувшись из Шахматова, Блоки неделю маются в «отчаянной конуре» в Демидовом переулке, а в сентябре поселяются на Галерной улице, дом сорок один, во втором этаже невысокого флигеля с окнами во двор, в квартире из четырех комнат. Любовь Дмитриевна живо принимается за обустройство быта. Проводит электричество. Покупает для мужа ночной столик красного дерева. Солдаты на казенной лошади привозят цветы. Кофейное дерево и бамбук тут же прижились на новом месте, а финиковая пальма никуда не поместилась — пришлось отдавать тете Софе. Обо всем этом Любовь Дмитриевна увлеченно пишет свекрови в Ревель. С гордостью сообщает, что Волохова ахнула, войдя в уютную спальню с отдельной ванной. Они с Натальей Николаевной часто видятся, много говорят о театре: «Нет ни одной точки, в которой бы я с ней сходилась. … Я определяю теперь так, что она, Н. Н., идеалистка, а я матерьялистка». Любовь Дмитриевна и сама готовится в актрисы, берет уроки постановки голоса у Озаровской из Александринского театра.
Для Блока осень 1907 года — время споров и выяснения отношений. Лирическое и драматическое начала тесно сплелись — и в искусстве и в жизни.
В августе написано предисловие к будущему сборнику «Лирические драмы», куда войдут «Балаганчик», «Король на площади» и «Незнакомка». Свои вещи автор оценивает сдержанно и даже готов признать их «техническое несовершенство» («Балаганчику» и «Незнакомке» уж совсем не свойственное). Но за свое право на творческую свободу и непредсказуемость он стоит твердо: «…Переживания отдельной души… только представлены в драматической форме. Никаких идейных, моральных или иных выводов я здесь не делаю».
С весны пишется драматическая поэма «Песня судьбы», сочетающая прозу и стих. Главный герой Герман, естественно, автобиографичен. Его жена Елена — лирико-романтическая проекция Любови Дмитриевны (героиня абсолютно предана мужу, это не былая Прекрасная Дама, но и отнюдь не теперешняя «матерьялистка»). Демоничная певица Фаина — Волохова, причем это не столько характер, сколько роль, как бы предписываемая Наталье Николаевне. А персонаж, именуемый Друг, влюбленный в Елену, — явный намек на Чулкова. «Песня судьбы» складывается неспешно, не вслед за реальной жизнью, а в соавторстве с нею.
Блок-критик после статьи «О лирике» помещает в «Золотом руне» следующую — «О драме». В обеих публикациях он добросовестно выполняет долг обозревателя. В первой статье приязненно разбирает Бальмонта и Бунина, поддерживает Городецкого, весьма скептически (но без примеси чего-либо «личного» оценивает первый сборник Сергея Соловьева «Цветы и ладан»); во второй — говорит о том, как «опускается» Горький, беспощадно корит Найденова, Юшкевича и Чирикова, защищает нестандартную «Комедию о Евдокии» Михаила Кузмина и, наконец, на высшую ступень ставит «Жизнь Человека» Леонида Андреева. Но все-таки в обеих статьях интереснее всего следить (особенно сейчас) за тем, как Блок анализирует (прежде всего для себя самого) конфликт двух литературных родов: «Тончайшие лирические яды разъели простые колонны и крепкие цепи, поддерживающие и связующие драму». И новый способ синтеза он надеется осуществить сам.