В последние дни случилась семейная неприятность, сильно взвинтившая Островского. Сын Миша – тихий, скромный юноша, любимец отца, заявил ему, что
24 мая припадок повторился и продолжался неслыханно долго – с десяти утра до четырех часов вечера. Покрытый испариной, смертельно бледный, Островский стоял на ногах, опираясь о стул, – это помогало ему спастись от удушья.
В гостиничном номере он еще пробовал заниматься театральными делами, подписывал какие-то квитанции, обсуждал оперный бюджет… Наконец объявил, что едет, и просил Кропачева выбрать из его чемодана и взять все, что относилось к театру, – видно, не хотел увозить в Щелыково ни одной деловой бумаги. Кто знает, что его ждет? Пережить бы лето. Так многое надо менять в театре с начала сезона… Последние слова в его театральном дневничке: «…играли скверно».
В светлый, ясный воскресный день 25 мая, за три дня до отъезда, Минорский уговорил его прокатиться в коляске по воздуху. Они не спеша проехали весь город, выехали за заставу, поднялись на Воробьевы горы, и Островский долго смотрел на расстилавшуюся под ним в голубоватой дымке панораму – крыши, фабричные трубы, купола и колокольни – и будто прощался с Москвой.
28 мая он еле добрался до вокзала. Костюм обвис на нем, форменная фуражка с кокардой и красным околышем сбилась набок; он был бледен, хватал полуоткрытым ртом воздух, но старался держаться.
С утра он долго ждал в номере обещанного визита профессора Остроумова – он так и не явился: дурной знак для больного. Приятель сына, студент-медик В. Ф. Подпалый, попытался его ободрить. Островский ответил ему: «Господи! Три дня ничего не ел, три ночи… нет, не три – одну спал с перерывами – две ночи не спал… Что за силы, что за энергия в шестьдесят с лишком лет!»[767]
Дорога от Кинешмы была неудачной. Своего экипажа на станции не оказалось: видно, что-то перепутали, забыли выслать лошадей вовремя. Пришлось нанять пролетку. К тому же погода испортилась, через Волгу переправлялись при дожде и ветре, дорогу развезло, и пролетку било в колеях.
Марья Васильевна не ждала беды. Договаривалась с мастером из Кинешмы, чтобы он приехал настроить фортепиано, вела какие-то переговоры о лодке; ожидалось благодатное, с гостями, пением и прогулками щелыковское лето.
Но Островский как вошел на крыльцо своего дома, так отчего-то расплакался неудержимо.
Объяснили это волнениями дороги и успокоились. На другой день ему и в самом деле было лучше. Он разложил бумаги, стал думать о работе. А еще через день Александр Николаевич долго гулял по саду, говорил, что ему так хорошо, легко, как давно не было. Он даже достал рукопись начатого им прежде перевода «Антония и Клеопатры» и стал ее просматривать. Удивительно, как шла в лад эта шекспировская драма с настроением его собственных поздних пьес: трезвый век Рима убивал былую романтику. Островский увлекся работой, что-то в ней поправлял, дописывал и, по привычке, в последний раз поставил на рукописи дату: «1 июня».
2 июня был понедельник, Духов день. Утро выдалось похожее, солнечное. Островский с вечера чувствовал себя неважно, встал с трудом, оделся с чужой помощью и перешел в кабинет.
Марья Васильевна ушла в церковь к ранней обедне. «Помолись за меня», – попросил ее Островский. Он вышел на терраску над лестницей и долго не мог оторвать глаз от Куекши, от лесов, еще нежно-зеленых, не набравших полного листа… Потом вернулся в кабинет.
Было часов 10 утра, когда, сидя с номером «Русской мысли» в руках, он почувствовал, что задыхается, попробовал подняться и упал, разбив висок о край стола. Когда дочь Маша вбежала в комнату, она нашла его распростертым на полу. Его подняли и посадили в кресло. Он прохрипел раза три и затих[768]
.Послали за доктором, на месте его не оказалось. Приехавшая из земской больницы фельдшерица констатировала смерть от разрыва сердца.
Марью Васильевну тронул за плечо в церкви посланный в Николо-Бережки верхами работник и тихо сказал, чтоб она шла домой: Александру Николаевичу очень худо.
В первую минуту она не поверила тому, что слышит, а потом уж не помнила себя от страха и горя. Вернувшись домой, она вбежала в комнату, где его положили, и упала на грудь мужа с криком: «Александр Николаевич, пробудись!»
Но его спокойное, посветлевшее, с чуть заметной улыбкой в уголках губ лицо было недвижно, а глаза закрыты навсегда.
А немного спустя вокруг покойного уже кипела обычная похоронная суета.
Приехали вызванные телеграммами родственники: Михаил Николаевич, Петр Николаевич, сестры. Появился старый друг – купец Иван Иванович Шанин. Прибыл коллега по управлению московскими театрами А. А. Майков и совершенно убитый случившимся Кропачев.