Бездарность брала реванш. Пьесы его перестали ставить. Мелкая месть чиновников: в 1887–1888 годах на московской сцене не шло ни одной его комедии. Да и во все последующее десятилетие пьесы его давались нечасто, почитались устаревшими, и лишь изредка кто-нибудь из актеров брал их в свой бенефис.
Спустя три года по его смерти Марья Васильевна поставила над могилой скромный памятник из черного мрамора. О том, чтобы перевезти его тело в Москву, уже не вспоминали.
Да, может быть, и хорошо, что он остался лежать здесь, на деревенском погосте за приземистой каменной оградой. Тут же, через овраг, его дом, и сад, и берендеева слобода, и Ярилина долина, и ключ Снегурочки, и три реки с ласковыми мерянскими именами – Куекша, Мера и Сендега.
Казалось, об Островском забыли. Наступили иные времена. В моду входили Ибсен, Метерлинк. Десятую годовщину его смерти фельетонист газеты «Новости» почтил признанием: «Ведь вы теперь почти во всех театрах и гостиных услышите делающееся уже стадным решительное мнение: Островский устарел»[770]
.Забыли, казалось, не только о его пьесах, а о его битве за театр, о дерзких планах переустройства сцены.
Но в 1898 году в отдельном кабинете московского ресторана «Славянский базар» встретились два мечтателя: молодой драматург Немирович-Данченко и актер-любитель Алексеев, выбравший себе псевдоним Станиславский. Они просидели ночь напролет, проговорили чуть не целые сутки о репертуаре, актерах, публике и решили создать новый – народный, общедоступный театр «с теми же задачами и в тех же планах, как мечтал Островский»[771]
.Жизнь его театральных идей, как и сценическая жизнь его пьес в потомстве, только еще начиналась…
Если подняться на колокольню погоста Николы-Бережки, то откроется оттуда во все стороны диковинный вид на поля, леса, холмы, перелески, на тихие долины речек с густыми кустами над омутом, с белым паркόм, ползущим по вечерней прохладе от воды.
Здесь, в мерянской земле, по сторонам древнего Галичского тракта, в заповедных лесах, луговинах, по берегам рек с запрудами, у грубо тесанных банек и полуразрушенных мельниц, в тенистых черемуховых оврагах – будто явлена великая сцена поэтических пьес Островского, без кулис, софитов и рисованного задника.
По какой дороге от старого дома ни пойди, какую тропу ни выбери, непременно натолкнешься на еще какое-нибудь, незнаемое тобой прежде щелыковское диво.
Вот вы стоите на обширной лесной поляне, где рождается и живет бессонное эхо. Островский бывал здесь, и, кажется, на этом клочке земли еще не отзвучал живой его голос.
По правую руку от вас – кусты и болотце, по левую – росистый луг. Если найти здесь какую-то верную точку – два шага от одного дерева, три от другого – и окликнуть лес, звуки голоса, огибая лесной бугор и ударяясь в края дальнего бора, пятикратно ответят вам, слабея и замирая в отголосках, уходя за вершины елок, за луг и болотце, к излучине Сендеги.
пять раз отзывается им щелыковское эхо.
Окликать давнее прошлое, думать о судьбе писателя вернее всего в этих местах, где поселен дух его поэзии.
Рассуждая о судьбе Сократа, Гегель как-то высказал мысль, что великая жизнь тоже создает себя как бы по законам искусства. Тут та же, что в художественном творении, полнота и завершенность в осуществлении своей идеи, когда нет ничего лишнего и каждый побочный мотив сознательно и бессознательно служит целому. Цельность, «художественная» безусловность личности занимает нас и в крупной человеческой судьбе.
Островский жил трудно, много бедствовал, самоотверженно работал, тайно страдал. Но жизнь прожил, будто создал ее – по верности простым идеалам: родной природе, искренним чувствам, добрым людям и главному счастью и муке своей жизни – театру.
Основные даты жизни и творчества А. Н. Островского[772]