Новость о моем скором возвращении в Афины разлетелась быстро и была принята без энтузиазма. Наверное, я выбрал не лучшее время для объявления — сразу после смерти Марсамлепта. Если говорить о нас с ним, не приходится сомневаться, какая из потерь была горше; он был удачливым и компетентным солдатом и ответственным представителем иллирийского большинства, в каковом качестве продемонстрировал особый дипломатический такт и то, что за неимением лучшего слова я бы назвал государственным талантом. А кроме того, людям он нравился.
И мне он нравился.
— Ты не настолько любим и уважаем, как он, очевидно, — попытался обьяснить Тирсений. — Люди могли... не знаю, все чувствовали, что он понимает их мысли и чувства, что он один из них. А ты всегда был ойкистом, несмотря на все усилия, которые ты прилагал, чтобы выставить себя человеком из народа. Но дело не в этом. Ты Основатель. Ты человек, который основал город, твое имя во всех надписях и записях, во всех законах: «Эвксен-ойкист и народ решили, что...». Ты вроде статуи на агоре или носовая фигура корабля; люди должны все время тебя видеть. И если ты решил уехать — подумай хотя бы, что они чувствуют.
Не в первый раз я подивился, как Тирсению вообще удавалось что-то кому-то продать.
— Очень мило с твоей стороны сообщить мне все эти приятные для слуха вещи, — сказал я, — но я принял решение. Я просто не хочу здесь больше жить. Для тебя и большинства остальных все по-другому. Все, чего им надо от этого места — крыша над головой и немного земли. Я всегда хотел большего.
— Совершенное общество, — сказал Тирсений. — Именно! Я, однако, не вижу, какие с этим проблемы. Посмотри сам: у нас нет борьбы фракций, олигархи не захватывают в свои сети толпу, военные диктаторы не выжимают из нас налогов. Греки и иллирийцы мирно живут бок о бок. У нас даже будины есть! Разве это не твое разлюбезное совершенное общество, господин Философ?
Я покачал головой.
— Тирсений, у нас нет всех этих проблем только потому, что нас слишком мало. Все друг друга знают, у всех примерно одинаковые наделы, мы только что закончили войну с внешним врагом; разумеется, мы сейчас едины и преисполнены братской любви — и нигде ты бы не ждал иной картины. И уезжаю я не потому, что эксперимент не удался. Я уезжаю потому, что он закончен. Ты понимаешь?
Он кивнул.
— Думаю, да, — сказал он. — Думаю, ты никогда и не был частью нашего сообщества. Ты приехал сюда изучать нас и рассматривать. Ты с этим покончил и теперь отправляешься изучать что-нибудь еще. Знаешь, что? Я думаю, ты и в самом деле настоящий философ. — Он нахмурился. — Только подумать: я-то считал тебя честным шарлатаном, неподдельным мошенником со змеей в горшке.
— А что такого плохого в том, чтобы быть философом? — спросил я.
— Если ты сам не понимаешь, то мне тебе не объяснить, — сказал он. — Но имей в виду: для владельца змеи в горшке в достойном обществе всегда найдется место. Что же до философов…
Я было подумал, что он шутит, но нет. Размышляя над этим, я могу понять, что он имел в виду.
Оказалось, однако, что я был не единственным, кто хочет уехать. Каменщик Агенор спросил, не мог бы он ко мне присоединиться; ему всегда хотелось попытать удачи в Афинах, сказал он, в городе, где люди действительно ценят скульптуру и высокие искусства.
— Разумеется, — сказал я. — Но в чем дело? Мне казалось, ты прекрасно здесь устроился.
Он посмотрел на меня так, будто я сказал что-то обидное.
— Ты шутишь, — сказал он. — Ты знаешь, чем я занимаюсь практически прямо с момента высадки? Я строю дома, амбары, городские стены, колодца и боги одни ведают, что еще. Как только я заканчиваю одно здание, сразу возникает кто-нибудь еще и чуть ли не требует, чтобы я построил что-нибудь и для него. А я ненавижу строительство, Эвксен; это тяжелая, грязная, нудная, унизительная работа и я сыт ею по горло.
— Но подумай, чего ты достиг, — сказал я.
Мы стояли на агоре. Я обвел руками все вокруг.
— Видишь это? Это ты сотворил, Агенор. То, что ты не построил собственными руками, возведено по твоим планам и под твоим наблюдением; если кто-то и может считаться Отцом Города, то это именно ты. Разве тебя это не радует?
— Нет, — сказал он. — Это грубая уродливая самоделка. Материалы — мусор, мне стыдно за техники, к которым я прибегал; чудо, что оно все еще стоит. Ты только посмотри на это, — продолжал он, указывая на наш маленький храм. — Видишь эти пропорции? Все неверно. Высота не соответствует длине, из чего следует, что колонны стоят слишком близко друг к другу и они слишком толстые. Дай мне волю, я бы снес его и построил снова.
Я был потрясен.
— Я понятия не имел, что ты испытываешь, Агенор, — сказал я. — И не вижу, что с ним не так. Мне кажется, он прекрасен.
— Я знаю, — сказал он. — Всем так кажется. И как раз поэтому я должен уехать. Прожить двадцать лет в окружении собственных кривых поделок уже само по себе достаточно плохо; знать, что ничего не удасться исправить — это уже чересчур. Я хочу уехать.
Мне нечего было ему возразить. В конце конце концов, его жалобы были практически моими собственными.