Строго говоря, уже в день моего вынужденного переезда я был в психушке никому не нужен. Я уже был не их — я был чей-то. (С каждой минутой я словно бы терял человеческий вес, становясь легчайшей и трепетной в своем существовании эманацией —
Перевезенный в хирургическое отделение, что у метро «Полежаевская», я все еще был туп и тяжел мыслью, чтобы осознать происшедшее. Был перенакачан, но зато с каждым вдохом и выдохом, с каждоразовой красной мочой химия выходила вон. И однажды поутру я услышал настоящую острую боль в висках: это была боль, и это была жизнь. Обычная моя (от подголадывания)
Лежу. На мягком. Вокруг меня там и тут на кроватях лежат, сидят покалеченные психи. Этакие большие дети. (Обычно калечат сами себя. Нечаянно.) Они жалки — и они смешны. Я слушал их многоэтажные жалобы, жалобы обиженных клоунов — руку-ногу сломал, ах-ох. Ребро. Сам выпрыгнул. Вот и шейка бедра. Шуточки с няньками. Клизмы...
А врач! К моей кровати подвалил носатый старик с затуманенным взглядом — скучно спросил о стычке с медбратьями и о двух моих ребрах, об обстоятельствах перевода из психушки. Я отвечал правдиво, про ребра тоже.
Но, конечно, я несколько выровнял подробности: я настаивал, что медбратья с умыслом (варвары!) тащили Сударькова по коридору за волосы и что исключительно поэтому я кинулся на них с палкой. Правдивый рассказ не был точным отражением бытия. Да ведь и зачем удваивать реальность? (Аристотель).
Я раскрылся столько, сколько мог. А врач сидел и слушал, держа в глазах свой скучный туман. Но, как после выяснилось, именно он настрочил важную бумагу Ивану Емельяновичу, где заключалось, что я психически здоров, что в сдерживающих препаратах нужды не имел (и не имею) и что буде его, старого врача, воля, он бы отпустил меня на все четыре.
Именно он, старый и скучный, срастив мои ребра, запросил психбольницу: мол, ваш больной уже склеен и вполне здоров (и готов вновь сражаться с санитарами) — как с ним быть? Возьмете ли опять его в психушку? (Или нам самим выписать его на волю?) Маневр, которым я ускользнул от Ивана.
Сам Иван Емельянович и ответил: выписывайте.
Иван Емельянович, возможно, вспомнил и тотчас мысленно отмахнулся — да ну его, драчливую мошку! Больница с десятками сложнейших больных, дела, дела, дела, а еще этот Минздрав с интригами, а еще своя собственная семья, а еще длинноногая Инна... Вспомнил — и отмахнулся, как все они это при случае отлично умеют. Он не больного имярек вспомнил, не болезнь и не ход болезни — он
Они сами хотели забыть. Забыть и вычеркнуть — не столько меня, сколько мои два ребра.
Но возможно, что даже и в промельк (лестный мне) Иван Емельянович и его врачи меня так и не вспомнили. Бывает. Я стал для них обычный
А из хирургии меня выписали в первый же удобный понедельник.
Так остро, пряно пахла земля, трава, пригретый асфальт. Я пил пиво у ларька. Сдувал пену. Держал на весу кружку, отставив в сторону загипсованный мизинец.
Триптих: расставание
Возможно, изначальный эстетический импульс всей вообще скульптуре дала статика сломавшегося человека, вынужденная его остановка — к примеру, паралич или вдруг травма, рана, приковавшая атлета к постели. Женский вариант характерен. Большое тело Леси Дмитриевны стало в дни болезни как-то особенно большим: белое и объемное (и рельефно красивое в неподвижности). Я ловил себя на том, что хочется обойти ее кругом (музейный синдром, совершенно неуместный; как статую).
Лицо больное, изможденное — лицо утратило, а тело ничуть! Я ругал себя, но не мог не думать об этом. Красота недвижного женского тела восхищала: красота несмертельного паралича. Мрамор на постели.
Слезы набегали; я их отирал, оглаживая ей лицо. ЛД смотрела, левый ее глазок мигал. Правый был прост и прям, ничего не выражая — луч честно застывшего прожектора (вероятно, видел только вперед).
— ... Теперь мы поку-уушаем! Теперь у нас кашка. — Я кормил ее с ложки. Ухаживая, как за ребенком, и разговариваешь, как с ребенком. А левый ее глаз все мигал, нацеливая меня (мою мысль) на кольцо на ее недвижной руке, пока я не догадался. Пока кольцо не снял и не продал (и не нанял ухаживать за больной толстуху Марь Ванну).