Второй медбрат прямо и весело смотрел Чирову в лицо. Знал, что теперь ему (наконец-то) выстрел в затылок. Его пуля уже не в ящиках лежит, уже тепленькая, подмигнул медбрат. Уже в обойме.
Ночью я слышал, как принудлечимый солдат с кем-то разговаривал. Я прислушался. Таких голосов у нас в палате не было. Я еще вслушался: солдат беседовал сам с собой на два голоса. Спрашивал — отвечал. Слова громки, но сонно невнятны. Под его дундеж проснулся седой, в шрамах уголовник, что прислан в палату на место (на койку) насильника Васи, — он прикрикнул, как на двоих:
— Вы, падлы, заткнетесь?
Подошел черед расслабления, и я стал почти как Сесеша — Пыляев и подобрал меня с ним в пару. (Уже добивали.) По ощущению мое тело стало аморфно, вялотекуче, как один длинный кусок мяса с мелкими костями. Тело сделалось никаким, ничьим. (Меня можно было, как полотенце, повесить на крючок.) С Сесешей мы часами лежали рядом. Нас перевели в сортирный отсек — в особый угол, весь пропитанный вонью. (Ниша, где кровати и унитазы рядом.) Обоим делали синхронные укол за уколом, один на полную вялость психики, другой на испражнение и, выждав едва ли четверть часа, сначала меня, затем Сесешу подымали к унитазу, чтобы «прочистить». Три раза в сутки, последний, самый слабящий и опустошающий укол — вечером.
Я спросил; я успел его спросить в оставшийся нам двухминутный просвет времени (нас уже «прочистили» над унитазом, но нас еще не бросило в сон) — как тебя зовут?
— Сесеша (Сережа)... — ответил он разбитым ртом. И только тут я вяло его припомнил: ведь это сосед по палате, это он, его кровать рядом (в такую провальную расслабленность они вогнали мой ум).
Сережа был лет тридцати, не больше. Несчастный парень, подверженный сильным припадкам, становился вдруг агрессивен, буен, кого-то из родни ударил утюгом — он так и не вспомнил кого. Родные от него отказались, жил пока здесь. От припадка к припадку забиваемый кулаками санитаров, шаг за шагом, сколько выдержит...
На период расслабления мы все становились
— Оееей-оооей-оей... — даже не плач ребенка, плач щенка, вот что было.
Его утерли.
— Говноед! — сказал в сердцах санитар и толчками вогнал Сесешу в его кровать.
Я был немногим лучше. Как и другие, я был вполне приготовлен к покаянно-радостному признанию. Был уже загнан в исповедальный тупик и вскоре бы раскололся (ну пять, ну шесть бы дней еще мучился — две недели от силы). Спасло чудо; и чудо называлось все тем же моим словом: удар.
Я вяло плелся к Марусе, мои двадцать минут на укол. Зарешеченная арка, и Маруся — как обычно — сделала из-за решетки мне знак доброй пухлой рукой: проходи, уколю вперемежку с другими... Я прошел, спустившись (углубление) на несколько ступенек вниз.
Здесь уже кучковались, стояли, один к одному, мои бывшие знакомцы, дебил Алик. Я стал рядом. Колени дрожали. Был изнурен поносом.
Кружилась голова, а впереди еще... пять человек. Среди них грохочущий костылями (костылем и палкой) Кривошеин, этот всегда затягивает процедуру, трусоват и много раз переспрашивает Марусю назначение укола — и сколько кубиков, и нет ли ошибки!.. Но вот я обратил внимание, что Маруся не сразу поймала мой взгляд. Глупо, но я думал об этом: вычислял, кто из присутствующих здесь больных (взамен меня) решился претендовать на Марусю? Ага, Шашин! Язвительные больные добиваются медсестер первыми. Голова кружилась сильнее. Что мне Шашин и что мне сама Маруся, если через пять или шесть дней я...