Как и меня (как и всех нас), Зыкова не печатали. Как и меня (как и многих из нас), раз-другой его дернули на Лубянку — он пил, голодал, нажил сильнейший гастрит. Нет, не язва. Однако же именно с этим язвенным видом он вдруг проник за рубеж. Его издали. Книга. Западные газеты на какую-то неделю запестрели фотографиями изможденного, плохо выглядевшего Зыкова, а тут как раз перестройка — совпало! — и тотчас его в параллель стали издавать и там, и здесь. Казалось бы, радуйся, ликуй, однако Зыков не сумел жить победителем (общая беда). Он часто издавался, но что толку. Еще было крепкое перо, но уже не было прозы. Не было текстов.
— ... Не кипятись! Я всего-то справился о твоем здоровье. (О гастрите. Спросил — а Зыков вдруг обиделся, надулся.)
Зыков процедил:
— Уж эти легенды. Ох, уж это наше подполье!
Помолчали. Оба уже тертые, старые. Возможно, Зыков и не лукавил. Возможно, водка и голод действительно были его добрым гением.
Он взмахнул рукой (взмахнул совсем близко от моего лица).
— Когда мы с тобой выпьем?..
У него имя, десяток опубликованных повестей, книги, полусотня интервью, совсем, мол, и со всех сторон его закрепостили. Камень на шее. Ярмо. И потому, мол, он так настойчиво хочет выпить со мной...
Идея несвободы, которая приходит вместе с именем, была моей давней фирменной идеей, Зыков ее знал и сейчас мне подыгрывал. Но он ее упрощал. Моя мысль (юношеская стрела, это верно) уже и в те времена летела, забирая все-таки выше. На ее острие уже тогда сверкала высокая мысль о юродивых и шутах, независимых от смены властей. Андеграунд как сопровождение — Божий эскорт суетного человечества.
— Чему улыбаешься? — спросил Зыков.
Оказывается, я улыбался. А Зыков как раз хвалил мою прозу, нет, он не льстил, он и прежде ценил. Но, конечно же, много больше, чем мои тексты, для него сейчас значила моя репутация
Впрочем, я ведь могу и не знать, насколько прислушиваются к моим словам, может, их и впрямь где-то на бегу запоминают. Может, их повторяют. (Есть эхо.) Да, да, на «верхних этажах» литературного мира ему, Зыкову, не по себе. Потому-то и хочется ему выпить со мной, побыть со мной...
Зыков предложил приехать к нему домой, что и означало бы выпивку с длительными, изнуряющими друг друга объяснениями, как водилось прежде у российского андеграунда. Ты да я. Ты, я и Литература. Наш разговор, пристрастный самоотчет, пойдет о нас и лишь бегло заденет прочих смертных. Мы и не вспомним тех пишущих стариков, что сидят сейчас в складском помещении на плитках с птичками, обжигая зад холодом.
— ... Поговорим хоть.
Я пообещал, но вяло. Он понял, что я не приду.
— Но ведь я прошу тебя, — он вдруг назвал меня по имени. Как бы окликнул в лесу давних лет.
Еще и стал мне говорить, мол, поможет издать повести. Именитый Зыков поможет издать мне книгу — и здесь, и на Западе. У него влияние в Швеции, во всеядной Германии. В Англии с Зыковым тоже считаются, он даже назвал издательство, но как-то сбивчиво, спешно, жалковато назвал и все торопился, блеял что-то.
Я спросил:
— Зачем тебе это?
Он смутился.
Возможно, писателю Зыкову попросту хотелось показать старому приятелю свои книги, полку с двумя-тремя десятками красивых западных изданий. Показать и заодно (чужими глазами, как водится) самому заново посмотреть — увидеть едва ли не в километрах расстояние, нас разделяющее. Яму, которую он перепрыгнул. Гору, которую одолел. Это было понятно. И чтобы доставить ему удовольствие (мелкое, но человеческое и по-своему честное), я бы к нему все-таки пришел, притащился бы, если бы не затеваемый, ты да я, разговор — если бы не его бесконечная пьяная исповедь о потерянном лице. Плач о погибели агэшника. Вот разве что хорошо накормит. (А ведь он накормит.) И все же вечер целый с Зыковым не выдержать. Меж нами стояло уже многое. Нас разделило.
Я колебался. Общаться с ним — это как считаться, сводить забытые необязательные счеты. А зачем? (А два рассказца Вик Викыча он и так издаст. Обещал.) Но все-таки что-то еще ему от меня нужно —