Стиральной машины у нее не оказалось; эти «бывшие», если вне своих связей, нищают вмиг, не умея держаться стойкой середины. Они как проваливаются. Постельное белье было лишь немногим лучше, чем мое в крыле К. Вот тут-то, приглядываясь, я и отметил, что в минуты близости Леся Дмитриевна (Леся — так я ее звал, вырос, дорос до краткого имени) тоже вела себя теперь как кающаяся. Она плакала. И как-то уж слишком она старалась, торопилась угодить. Огромная женщина с белым телом, да ведь и возраст, не пылкая же девочка! Всхлипывала — и поначалу это еще могло быть как-то истолковано: как затаенное продление пережитого в постели, как чувственность или неумелый, скажем, сексуальный восторг. Однако и для чувственности отстояние во времени становилось уже неправдоподобно большим. Уже полчаса-час спустя (в полудреме, устало лежал с ней рядом) ее тело подрагивало, а всхлипы обретали клокотание и затем слышный звук: сдавленный непонятный плач.
— Плохо? Тебе плохо, Леся? — спрашивал я, мало что понимая и мало сочувствуя. Хорошо жалеть маленьких.
Крупность женщины и точно мешает понять в ней происходящее. Белое тело, как гора, занимало всю постель со мной рядом, а ведь горы спокойны. Лишь где-то вверху (далеко и высоко) плакало отдельно от тела ее лицо — плакало, взывая негромкими (и пытающимися затаиться) всхлипами.
— ... Тебе плохо? — спрашивал я уже настойчивее. Она (шепот) оправдывалась. Пожалуйста... Не обращай внимания... И тут же вырвавшийся стон, она тоненько, плачуще завывала.
Я не ночевал у нее, уезжал в общагу. Но перед уходом успевал заснуть (как всякий мужчина, наскоро набирающийся сил). В тишине и в темноте, вероятно, около двенадцати ночи, ее рыдания... и я просыпался.
Хоть и не сразу, я догадался, что женщине хотелось вроде как вываляться в земле и в дерьме: облепиться грязью, как покаянием. (Чувство, почти не поддававшееся на просвет. Из потаенных.)
Сложность в том —
Речь не о признании вины — не о горьком сожалении о том или ином проступке (таких сожалеющих женщин и мужчин предостаточно). Она сожалела о целых десятилетиях жизни. Неужели же полжизни своей хотела выбросить? (перечеркнуть?) — неудивительно, что ЛД в те дни казалась мне отчасти ненормальной. Громадная кающаяся женщина. Там и тут висели складки лишнего веса. Лицо уже худое, голодное, в морщинах, а бока висят. Напомнила мне саму империю. Глупо сравнивать; но я и не сравнивал. Просто вдруг напомнила. Бывает.
Денег нет; и продавать нечего. Тогда на что жить?.. Она потеряет семинар (последний тонкий сосудик, по которому пульсирует жизнь), после чего с ее репутацией нет ходу нигде. В черном списке... Она не слышала, где кончается ее жалоба и начинается отчаянное нытье, обращенное уже не ко мне — к небу.
Теперь, разумеется, она искренне ненавидела свое участие в общественных судах.
— А как же вы, Туров (Абрамов, Гуревич, Зимин, Чуриловский...), думали жить дальше? — задавала Леся Дмитриевна Воинова свой частый в те дни вопрос. Спрашивая, она вскидывала столь многим памятные (редкой красоты) глаза.
Все остальные — за судилищным столом — важно, почти ритуально, смолкали. Пока кто-нибудь из них, охотливый, не подгонял бедолагу вновь:
— Вам задали вопрос. Как вы собирались жить дальше?