– Ты, Никифор, грамоте разумеешь, к земле приучен. Пойдешь ко мне служить? Хозяйство у меня большое, жалованием я тебя не обижу, – предложил Усатову господин Ануфриев.
Устал помещик и от заморских супостатов – немцев да англичан, что по-русски с трудом изъяснялись, с крестьянами общий язык найти не могли, и от нашенских местных пройдох-приказчиков, за которыми следить надобно, а то всё норовили лишнюю копейку в свой карман положить.
– Подумал бы сперва, – советовала матушка. – Университетов, чай, не кончал. Одна школа церковно-приходская у тебя да армия – вот и все университеты. А тут ответственность какая на тебя ляжет. Сурьёзная работа-то. Сдюжишь ли, Глазастай?
Никифор согласился, не раздумывая долго. Такой шанс не кажный день выпадает. Такое дело доверили ему, простому мужику! Он старался, ночей не спал, беспокоился о зерновых, о скотине, книги умные про сельское хозяйство читал да в поле эти знания учёные применять старался. Оно и пошло, дело-то. Урожай нарождался не в пример соседским имениям. Барин господин Ануфриев дюже был доволен его работой – то шубу ему со своего плеча подарит, то книги новые из города выпишет.
А ещё через год девица ему встретилась хорошая – скромная, благочинная, лицом пригожа да телом пышна – кровь с молоком, стало быть. Недолго думая, свадебку сыграли – всё как у людей. Счастлив был Никифор в тот год, как никогда прежде. Кабы он знал, что счастье его лишь миг будет длиться, на руках бы носил свою Пелагеюшку, пылинки с неё сдувал бы.
– Скоро сынок у нас родится. Или доченька, – заявила она Никифору вскорости после свадьбы.
Усатов, подозревавший, что после експериментов Колбинского, детей у него не случится, от счастья чуть не захлебнулся. Метался по избе, не зная, что делать, чем накормить будущую мать, как обогреть.
– Глупый, не нужно мне ничего. Лишь бы ты был рядом. Да Бог не оставлял в своих заботах, – говорила Пелагея, улыбаясь ямочками на румяных щеках.
Рожала жена тяжко. В муках выдавила из неё бабка-повитуха нечто – ни в сказке сказать, ни пером описать – синюшнее, с огромными глазами и скрюченными конечностями. Бабка потеряла дар речи, глазёнки выпучила, рот приоткрыла и крестилась, не переставая. Так и ушла, не вымолвив не слова – она таких уродцев отродясь не видывала. Младенец квакнул пару раз да и затих – отмучился, стало быть.
Пелагеюшка, как в себя пришла, тоже сперва онемела от увиденного. Опосля смеяться стала, да так, что у Никифора мороз по коже пробежал. Долго хохотала, закидывая голову назад. Пугала односельчан, прослышавших уже про их беду. Усатов стал её трясти – остановилась, замолкла, сглотнула, встала и вещи пошла собирать.
– Куда ты? – опешил Никифор.
– В монастырь, – ответила она.
– А с ним что делать? – глупо спросил Усатов.
– Схорони, – буднично сказала Пелагея.
– Зачем в монастырь-то? – опомнился он.
– Грехи замаливать.
Собралась и ушла. Не смотрела на него. Не сказала ничего. Он не пытался её остановить, знал характер Пелагеюшкин – слова тут не помогут. Слышал потом от людей, что постриглась-таки жена его в монахини, замаливает грехи – свои и чужие.
Никифор будто замёрз. Будто на мороз лютый вышел, и, чтобы не околеть, весь сжался изнутри, скукожился. Нашлись "добрые" люди, что чарку с самогоном подносили – не пил. Всё равно это зелье не смогло бы его горе растопить. Нашлись и такие, что сватали его – не женился боле. Ещё одну душу загубить? Ещё одного уродца на свет Божий производить? Зачем?
Младенца-заморыша хоронить не стал. В банку положил и заспиртовал его, как учёные мужи делали. Порой доставал эту банку да смотрел на него. Он и сам не знал, зачем он это делает. Просто набивал трубку табаком, курил и смотрел, кого он породил. Иногда мерещилось ему, что не уродец это вовсе, а здоровый младенец, что вырос крепким парнем или девицей-красавицей, что внуки у него, у Никифора, бегают по избе или в салочки во дворе играют. Мерещилось.
А когда он господина Колбинского в столице повстречал, проследил да увидал, что гениальный химик живёт себе преспокойно – жена молодая, дом полная чаша, в гимназии преподаёт – всё в душе перевернулось, мороз лютый отпустил его нутро, ледяные оковы упали, и закипело вдруг.
– Как же так?! Я, значит, одинокими вечерами на уродца любуюсь, а эта падла на бричках разъезжает да на даче с жёнушкой чаи гоняет. Не бывает этому боле!
Эпилог
Под суконным пальто с меховым воротником Анхен дрожала всем телом – от шеи до коленей. Даже палантин не спасал её от жуткого холода, захватившего Санкт-Петербург этой зимой. Вытащив и без того закоченевшие пальцы из муфты, художница прикоснулась к ледяной ручке, чтобы открыть дверь управления полиции, и чуть не свалилась в обморок от шока.
– Ну, что же Вы, Анна Николаевна, так легкомысленно одеваетесь? – подоспел на помощь господин Самолётов и открыл для неё массивную дверь. – L'hiver est arrive.
– Покорнейше прошу извинить меня. На шубу из куницы или горностая жалования не хватает, – парировала она.