Так вот, первый провал относится к маю 1956 г. На праздники к нам в Ленинград приезжал мой старый приятель Фимка (Ефим) Рохлин, который работал в Медвежьегорске (по распределению). Он застал нас в разгаре работы по перепечатке. Он купил у нас экземпляр. Вспоминаю, что потом он выражал свое неудовольствие, граничащее с возмущением (не мне, а нашему общему знакомому), на предмет моей коммерческой жилки, что я потребовал с него 10 рублей (в нынешних деньгах — один рубль) за этот экземпляр. Вспоминаю и еще одного тогдашнего знакомого, который до сих пор поминает с ехидством, что этот экземпляр принадлежит ему лично, ибо он за него денежки платил. Кстати, этот последний экземпляр остался неразысканным органами, и, как я узнал после освобождения, с него за время моего ареста делались копии, которые сейчас где-то гуляют. Впрочем, это не единственный экземпляр, уцелевший от органов. Вернемся к Рохлину. Свой экземпляр он увез к себе. Там, в Медвежьегорске (Карело-Финская АССР), он, разумеется, давал его читать то тому, та иному. Сослуживец дал сослуживцу, тот дал начальнику, а начальник, прочтя, — в Комитет госбезопасности [4]. Насколько мне известно, этот экземпляр в непродолжительное время лег на стол к одному из членов Карело-Финского ЦК. Надо уточнить только, что он был без моего послесловия (кажется, его мы не успели допечатать до отъезда Рохлина; он-то прочел послесловие в оригинале, а я обещал ему прислать с оказией недостающий, «хвост»), но с примечаниями, расположенными подстрочно. Говорят, чекист весьма похвально высказался о примечаниях. Сразу же Рохлин позвонил мне. Точнее, не мне, а через промежуточное лицо. Некоторые считают, будто в таких случаях ни в коем случае нельзя прибегать к помощи телефона. Я не разделял этой точки зрения. Надо различать два вида телефонных сообщений в случае провала. Если бы он позвонил мне, говоря: «Тот текст, который я брал у тебя, у меня изъяли в КГБ», — то это было бы чистой воды идиотством. Но если бы он вообще не известил меня о провале, это было бы глупостью. Он лишил бы меня той информации, которой ГБ уже обладало. Сведения о провалах, арестах, обысках надо сообщать сразу, молниеносно. Он это и сделал. Он позвонил одному нашему общему знакомому, рассказав в терминах, приемлемых для ГБ, что у него, Фимки, забрали, де, одну очень интересную бумагу, которую он купил в Ленинграде у случайного встречного у Дома Книги; что теперь это грозит ему вызовом в ГБ; что он очень беспокоится и просит почаще поддерживать с ним связь — как бы не стряслось чего плохого с ним. Как видите, задача передать информацию была решена им прямо-таки гениально. Такой разговор не давал ни малейших оснований даже самому подозрительному сыщику заподозрить собеседника Рохлина (а тем более — меня). В самом деле, человек, которому грозит неприятность со стороны ГБ, делится опасениями со своим старым приятелем, который, как явствует из телефонного разговора, вообще-то впервые слышит о каких-то там бумагах. Приятель же этот в тот же день позвонил моей жене Ире Вербловской, сказав, что давно не виделся с нею и хотел бы поболтать за жизнь. В тот день он звонил еще по десяткам разных номеров, ей звонил не первой. Встретившись, он информировал ее о случившемся и договорился о встрече со мною в ближайшие дни. Неподалеку от моего института (я тогда работал ассистентом в Технологическом институте пищевой промышленности; он помещался у Дома Культуры им. Капранова на тогдашнем проспекте Сталина (он же Забалканский, Международный, Московский проспект), а позже, уже после моего ареста, был переведен из Ленинграда в Воронеж) вечерком мы с ним встретились. Он полностью пересказал мне содержание звонка Фимки, и мы с ним обсудили, какие меры следует принять.