– Родь, ну чего ты… Родь… – по-сучьи заскулила она, прижав к себе щенка по кличке Борька, уткнувшегося мордой ей в живот. – А, Родь…
Она смотрела, как муж, широко поставив ноги, брился. Кончив, натянул брюки и рубаху, в которой приехал – Марфа уже успела постирать и погладить ее.
– Родь… съешь чего-нибудь…
Знать, и к ним наведалось – то, что гуляло с косой по дачным лужайкам. Полуденный косец.
Костя надел шоферскую куртку, нагло не застегивая рубахи под ней – как будто собирался ехать с откинутым кожухом мотора.
– Случилось чего? – равнодушно спросил он, пока сторож на выезде отпускал веревку, заменявшую шлагбаум.
– Много будешь знать, скоро помрешь.
В армии шофер «без лести предан» тому, кого возит. А Костю сколько ни корми – Иуда-предатель. Другой хоть своим автомобилем гордится, часами протирает: капот, двери, крылья, радиатор. Подышит – и платочком, как богемское стекло. А этот, как с чужой скотиной, обходится.
С помертвелым животом, с каким едут в последний раз в прежней должности, ехал Родион Родионович в студию на Воробьевых Горах. Сколько ехать (не в переполненном вагоне и не на телеге), ровно столько продлится комфорт последнего пути. А потом он будет взят могилой (здесь – под стражу). И что после этого делают со всеми, будут делать и с ним. Что лучше: загробная жизнь, или чтоб ничего не было после смерти? На выбор. Одно короткое движение, короче отрицательной частицы не, и не будет ничего. Какой-то дамочке сказали: «Два пальца ниже соска», и она попала себе в коленку. Может, Люська права, надо было поесть на дорожку? Тошнит. Засунуть поглубже в рот и до того, как вырвет, спустить курок. Почувствовал, как что-то со страшною силою ударило его по затылку – откуда Чехову знать, хоть и врач, чт
«“Приезжайте скорей, сами увидите”. Что увижу – полутруп? Один полутруп увидит другой полутруп – а если обе половинки сложить? А если половинки непарные…»
– Домой.
Костя кивнул.
Выходя из машины, Родион Родионович зачем-то сказал:
– Подождешь меня.
Хлопок дверцы с восклицательным знаком.
Лифтерша встретила его словами:
– Вами интересовались. Я сказала, что вы на дачу поехали, – она была в валенках с отрезанными голенищами: летом не топили, в подъезде в самую жару приятная прохлада. Ну, у нее стыли ноги, особенно ночью. Переданную ему записку Родион Родионович читать не стал, а куда-то сунул, в какой-то карман. В записке было: «Дурак вы, ваше благородие. Езжайте туда, откуда приехали».
Вот он и дома, средь родных стен, от которых помощи все равно не дождешься. Неровный пунктир шагов соединил входную дверь прямо с письменным столом. Пунцового плюша шторы были задернуты, полумрак поощрял сосредоточиться на том единственном – и последнем – что предстояло в жизни совершить.
Ему было тридцать пять лет, он уходил в расцвете сил, на пике карьеры, которую какому-нибудь Гаврику не снилось сделать и за десять тысяч жизней. Но Гавря будет жить и завтра, и через год, и еще через много-много лет, тогда как его уже не будет через минуту[65]
. Уже через минуту ему перестанут завидовать. (А так ему перестанут завидовать через полчаса. «Приговорите меня к любому наказанию, только сохраните мне жизнь». Дудки. Не человек для жизни, а жизнь для человека.) Уже через минуту здесь будет совсем другой пейзаж, который представить себе так же просто, как и невозможно. Он будет распростерт… но это уже будет не он…Между тем он уже взвешивал в руке наградное оружие («Тов. Васильевскому от бойцов-разведчиков погранзаставы Памяти пограничной собаки Ингуса»), ощущая его благородную тяжесть: товарищ револьвер… Другой рукою приласкал барабан, исправно вертящийся под ладонью, полный пулек. Крошечное перемещение указательного пальца отсюда сюда, а разница с отрицательную частицу. Как между «совсем дурак» и «совсем не дурак».
Но мы-то понимаем, что выстрела не будет, и теряемся в догадках, чт