Ущербные мужчины, томящиеся женщины – на них держатся любительские объединения. Такими эти люди были и до войны, такие они и сегодня, при коммунистах (такие они и в той стране, с которой пришлось воевать и еще придется). Эти люди, на досуге объединяющиеся по интересам, вместе образуют единое целое. В эпоху индустриализации и коллективизации это единое целое сидит, «поджамши хвост» – досуг есть кража государственной собственности (почти по Прудону). Хотя досуг никто официально не отменял, его препровождение регламентировано. Однако под видом соучастия в убийстве старого мира удавалось в обход регламента не перекрывать окончательно связь времен – сохранять струйку кислорода, без которого жизнь невозможна.
– «А жить так хочется…» – у Клавдии Кобзи над сросшимися черными бровями точно по центру родимое пятно, напоминающее красную точку, которой метят себя женщины из касты браминов. – Да не с кем, – вздыхала Кобзя, это была дежурная шутка.
– А я? – корчил рожу Вострецов, еще один коммунар из «Карла Либкнехта». Рожи он строил уморительные. Как говорят «золотой голос», так про него можно было сказать «гуттаперчевая рожа». Его репертуар насчитывал десятки гримас. Ему сказали: «То, как ты гримасничаешь, ты должен учиться на комика». И это привело его в НАТЕС.
– А что «ты»? – и снова свое: – А жить так хочется… Да не с кем.
– А я? – новенькая резиновая физиономия.
Эту сценку, повторявшуюся несколько раз кряду, наблюдал художник-фотограф Штромас. Шлемиль Адольфович делал групповое фото студийцев, для чего разложил, рассадил и расставил их (соответственно в три ряда) в скверике перед ДК Промкооперации. Свою жизнь Ш. Ш. прожил в гордом холостяцком одиночестве и теперь не утирал пьяной слезы с седой щетинистой щеки.
Щемящее «А жить так хочется» делает «Мою Марусечку» человечнейшей – до пьяных слез. (Заграничный Лещенко, певший ее в кабацкую присядку, не шел в сравнение с Утесовым – с его надрывающим душу «А жить так хочется!». Надрывающим душу до того, что кажется, это сам Лещенко поет в пятьдесят четвертом – на лагерной койке.)
Отбивая изо всей силы ритм на подносе, Саломея Семеновна запела:
На последнем ударе выронила поднос, и он покатился, завертелся, упал с железным грохотом, мелко забившись об пол.
– Вы бы стыд имели! Мать здесь! – приподымаясь, закричал Фесенков, которого с каждой рюмкой скромное обаяние Жени Придорожной пленяло все больше и больше.
Фесенков напрасно лез в бутылку. Для Анфисы Григорьевны где безутешность, там и безумие. Она выпила протянутую ей рюмку самогона, заела атомным грибом.
Саломея Семеновна узнала Фесенкова по тельняшкке:
– Что, караул проснулся?
«Семеро против Фив» вернулись с победой. Скоро будет санитарный транспорт, рапортовали они Шерешевскому. Марк Захарович все еще предпринимал последние попытки спасти «Фивы» – что было безнадежно, но он не мог ничего поделать с собой. Это было время двоесветия: достигшего крайней, оранжевой отметки солнца и взошедшего на поблекшей половине неба бледного месяца. Вообразим себе: дрессированная медведица вдруг отказывается выполнять команды дрессировщика. Ничего не помогает – бегает по арене на четырех лапах. Уже клоун завладел вниманием публики, пока униформисты подготавливают выход следующего артиста, а бедный дрессировщик все еще пытается чего-то добиться от своей косолапой питомицы.
Саломея Семеновна буйствовала, Марк Захарович ходил за нею и что-то лепетал, а двадцать восемь человек ели-пили (из первоначальных тридцати одного вычтем Бруков и дядю Ваню). С каждой рюмкой этим двадцати восьми было все меньше дела до происходившего, равно как и до причины, которая свела их за одним столом. Да и как иначе – есть и плакать? Варварский этот обычай в более цивилизованных местах как-то еще амальгамирован. Там же, куда совершаются фольклорные экспедиции, где тени забытых предков обретаются во плоти, – это уж мордой об стол «после двенадцатой рюмки».