Был целый ряд рассказов старшего надзирателя Минеева[915]
. И когда меня посетил Игнолинский[916], друг Столыпина[917], он старался доказать, что анархисты есть ненормальное психологически движение, он рассказывал следующее: «представьте себе, правительство обвиняет одного из анархистов из вашей Виленской тюрьмы, казнят его. Присутствует начальник тюрьмы, начальник прокурора[918], полковник и 15 солдат надзирателей. Чего ради держать речь таким людям, которые тебя слушать не хотят, тут не было [ни] одного рабочего, который интересовался его речью, не было ни одного человека, который с удовольствием не затоптал бы его ногой, зачем плевать в лицо людям, зачем кричать — долой самодержавие, людям, которые ни малейше не сочувствуют эти[м] словам?»Вот, товарищи, эхо, которое раздалось после этого. Смерть Энгельсона была удивительна. Мы ходили на прогулку мимо его камеры, нам удавалось открывать форточку и два-три слова сказать, хотя это стоило 7 суток ареста. Этот человек не представлял себе, что он через день-два должен умереть. В последний момент он пишет письма и заботится о том, чтобы его рубашка попала к самому нуждающемуся, чтобы его фунт сахару получил такой-то, так до самого последнего момента. Простоватый старший надзиратель Минеев в час ночи приходит ко мне и говорит: «Я думал, ваши еврейчики трусы, а ведь это прямо герой. Я не видел таких других, как такой-то и такой-то». Он говорил еще о Берзине[919]
из люмпен-пролетариата, который умер удивительно, и об Энгельсоне.Я рассказал об этих двух товарищах только, потому что нужно сократить мой доклад. Вероятно, это еще придется повторить о многих других, но один человек все же нисколько не похож на другого. В памяти сохранилась анархистка К…[920]
, которая перед смертью становится философом, начинает философствовать о том, что смерть ничем не хуже жизни, что все страдания от жизни, смерть хуже жизни только тем, что она неизвестна. Чтобы не было такого понятия, что заслуживают особого внимания только два товарища, я должен сказать, что масса таких людей удивляет своей жизнью и своей смертью. Я теперь должен перейти к тому, чем эти люди, как идейные, так [и] люмпен-пролетариат, были связаны с еврейским миром[921].«Ваш перевод предназначается для большой русской публики»
Переписка между Шолом-Алейхемом и Саррой Равич
Публикация, вступительная статья и примечания Александра Френкеля
Стечение обстоятельств столкнуло на берегах Женевского озера двух эмигрантов из Российской империи, практически не имевших общих интересов. Шолом-Алейхем, самый популярный еврейский писатель начала XX века, покинул Россию по совету врачей, чтобы после приступа тяжелой болезни поправлять здоровье на курортах Швейцарии, Италии и Германии. Ко всем современным ему идейно-политическим течениям он относился скептически и сочувствовал разве что сионизму, но также с изрядной долей скепсиса. Сарра Равич, профессиональная революционерка, член большевистского крыла РСДРП, эмигрировала, спасаясь от преследований в период спада Революции 1905–1907 годов. Первый из них искал переводчика. Вторая нуждалась в заработке. Около полутора лет они сотрудничали, изредка встречаясь и поддерживая постоянную переписку, результатом чего стал выход в свет русской версии романа «Кровавая шутка». Велась работа и над переводом других произведений, однако внезапно их взаимодействие по неясной причине прервалось. Сохранившиеся письма содержат богатый историко-литературный и филологический материал, но оставляют открытым вопрос: как и почему непростое для обеих сторон, но вполне успешное сотрудничество завершилось?
Ляля Кауфман, дочь Шолом-Алейхема, свидетельствовала: «Отец очень быстро увлекается людьми и так же быстро разочаровывается»[922]
. Точность наблюдения дочери подтверждается отношениями писателя с переводчиками его произведений на русский язык. Едва ли не каждый раз эти отношения развивались по одной и той же схеме: первые «пробы пера» очередного переводчика вызывали безудержные восторги, затем следовало отрезвление, а порой и полное разочарование. Иногда дело доходило до конфликтов и даже громких скандалов.