Борис Иванович Куракин любил почудить. В последнее время он все чаще и чаще говаривал с сыном на веницейском диалекте, каждый раз подчеркивая, что только певучий и емкий южный язык в силах передать все оттенки чувства, вложенного в разговор. Любовь к Италии всегда была у него в крови, но к старости превратилась в род каприза. Молодые, бурные свои годы, проведенные в Венеции, он вспоминал теперь почти ежедневно и, впав в мизантропию, любил попечалиться и даже всплакнуть о пережитом. Двадцать лет назад он сходил с ума по венецианской синьоре Франческе Рота. Амур сей стоил ему немало душевных сил и денег, но молодая читадина, сиречь горожанка, как называл ее отец, в которую он был иннаморато, то есть влюблен, так и не покинула город своих отцов, а князь последовал дальше, влекомый долгом дипломата. Но он не забыл ее, и с тех пор, занося в дневник заметки, а иногда и в официальных бумагах мешал русские и итальянские слова, записывал их славянскими буквами. Речь отец засорял нарочито, свято веруя, будто делает ее изящней и изысканней для слуха. Он подражал императору, ненавидевшему глубокословных и занудливых церковников-речеточцев, – Петр говорил кратко, точно и для верности вкраплял некоторую толику любимых иностранных слов, преимущественно немецких, тоже засевших в памяти с бурной юности. Секретарь Куракина привык к слогу господина и тщательно вычищал из депеш особо непонятные обороты, а министр подмахивал беловик, словно не замечая измененного стиля, – подобная игра доставляла старику удовольствие.
Здорово проняло его тогда в Венеции, коль до сих пор господин посол отмечал все итальянское, милое сердцу. Видимо, знание этим Тредиаковским итальянского повлияло на впечатлительного князя и заранее настроило в его пользу.
Выпытывал тем не менее посол дотошно: как шел, через какие города, кого где встретил, как выглядел граф перед уходом странника из Гааги? Тредиаковский заметно робел, но старался отвечать не задумываясь – боялся произвести плохое впечатление. Живописал он образно, умудряясь давать людям точные и цепкие характеристики, а рассказывая о себе, растрогал-таки старика воспоминанием о посещении промотавшихся купцов и всяких сомнительных лиц, которых иногда приходилось отправлять в Россию на казенный счет, – здесь случай был иной: молодой человек желал учиться, а старый князь, да и сам Александр Борисович учение поощряли. Старик, проверив и поверив, вдруг ткнул в заляпанный подол камзола и приказал с хохотком:
– Уведите-ка этого по-е-та! Помойте, побрейте, выдайте одежду, а после поговорим. Что же с таким чучелом беседовать? – После он признался сыну, что Тредиаковский напомнил ему героя итальянской комедии, этакого Арлекина, только что заслужившего затрещину, вывалянного в пуху, но явившегося по первому зову господина и усиленно делающего вид, что не замечает урона, нанесенного своей персоне полученной трепкой.
Но нет, все же в отличие от уверенного и наглого Арлекина юноша не изображал испуга, а действительно робел…
Отец не был бы Борисом Ивановичем Куракиным – человеком, страдающим итальянской страваганза – чудаковатостью, если бы повел ставшее вмиг из государственного домашним дело неспешно и рассудительно. Откушав, он заскучал и приказал вернуть своего джиованне поета – с первого взгляда старик уже мысленно числил юношу в домашней свите чем-то вроде шута, до которых был охоч с молодости.
В китайском стеганом халате, в теплых туфлях, осунувшийся, утонувший в непривычном, с чужого плеча облачении, был Тредиаковский более смешон, чем прежде. Вероятно, отец желал позабавиться. Что ж, он достиг желаемого.
В первые мгновения физиономия будущего студента выражала недоумение, он с опаской вглядывался в лица Куракиных, словно ожидая подвоха, но, почуяв расположение, поборол испуг и отвечал уже спокойно и деловито.
Отец расспрашивал о Кантемирах, а Александр Борисович сидел в углу в креслах, наслаждаясь даровым спектаклем и приглядываясь заодно к необычному пришельцу. Юноша быстро освоился и постепенно набирался храбрости – щеки у обоих покраснели, старик жадно вслушивался и хохотал над московскими анекдотами – в Первопрестольной он не был много дольше испытуемого собеседника.
Как-то незаметно Александр Борисович включился в разговор и начал пытать стихотворца о поэзии. Заговорили о комедиях, ставших популярными среди двора еще при Людовике XIV, и о трагедиях, кои многие вельможи не жаловали. Отец принадлежал к числу противников высокого искусства: шутовство и зажигательно-смешные проделки были ему понятней – от трагедий, как он сознавался, его клонило в сон.
Тредиаковский поддержал старого князя, сказав, что он и сам обожает героев Мольера, а также Теренция и Плавта и что в Гааге ему случилось раз видеть выступление бродячих итальянских комедиантов и смеяться до слез. Тут же Александр Борисович не выдержал:
– Но ты, должно быть, знаешь, что еще Аристотель подметил происхождение слова «комедия» от слова «село», а значит, это низкий жанр, недостойный истинных ценителей прекрасного?