Что касается театральных отчетов, то, после истории с Сирэнью, он им слабо верил. Слава богу, под рукой всегда был Иосич, а через него Саустин и Слепиков. Положение в театре он знал досконально.
Он отдавал распоряжения, он командовал, но вынужденное, без живого дела безделие его угнетало. Артист животное стайное, артист рвался к родной стае.
А еще — против воли — постоянно лезли в голову мысли о ней. Он запрещал себе, придумывал занятия, чтоб отвлечься, подолгу беседовал с врачом, Галиной, другими сестричками — она все равно пролезала в любые возможные дыры сознания и даже во сне, представая перед ним обнаженной и зовущей, ласкающей губы и тело.
Ничто не могло ему помочь избавиться от нее. Только театр и мысли о нем. Слепикову нужна хорошая пьеса, думал он, и Саустину — пусть Иосич, дружок его, пьесу подберет, но тоже обязательно хорошую, хотя бы и Шекспира — нам всем нужна хорошая пьеса, только так двинем театр, пусть ищут, думал он и включал телевизор.
Но ТВ и футбол быстро надоедали, тем более, что Спартак постоянно проигрывал. Читать — давно было трудно, быстро уставали глаза. Занудно — хоть доктор и требовал — ходить по короткому коридору туда-сюда утомляло еще больше. Просто сидеть в кресле, разглядывая скучный больничный двор с полуподвалом морга на дальнем плане, куда то и дело подъезжали труповозки, радовало еще меньше.
И снова он возвращался мыслями к ней и однажды честно признался себе, что хотел бы ее увидеть. Отсюда был всего шаг до следующего желания, и он его сделал. Надо будет помириться, признал он, ну, повздорили, ну, не поняли друг друга — мало ли что бывает на каверзной дороге жизни? Нет проблем. Она чудо. Из тех чудес, которые мужчинам встречаются по жизни редко, но забыть которые невозможно. Лайковая кожа, постоянное ровное тепло, аромат ромашки, движения, идеально отвечающие его движениям — в объятиях они словно танцевали общий танец, вся беда которого состояла в том, что он быстро кончался.
И зачем он придумал глупость о временном раздельном проживании? Кому это нужно, зачем, что он хочет доказать себе или, может быть, ей? Что?
Позвони, сказал он себе, возьми и позвони, смартфон рядом. Да, сказал он, да, надо созреть, позвоню, рано или поздно. Нет проблем.
Театр и она, понял он, наконец, она и театр — вот, что держало его на поверхности. Театр и обязательно она — только так, вместе, подумал он и снова услышал ее музыку и понял, как она ему дорога.
И не понял, что мечтает не о ней — об ее идеальном воплощении, которого в жизни не существует вовсе. Он мечтал о фантоме и не понимал того, что фантом очаровывает человека именно тогда, когда не присутствует рядом.
Успокоенный принятыми решениями, он возлег на койку.
Таинственное занятие человека, прелесть которого он быстро прочувствовал на себе. Нет, не лежать колодой, тупо глядя в невыразительный потолок с малярными кудряшками посредине, но уноситься на больничной койке как на лайнере, расслабляясь и удаляясь от мира в прекрасное прошлое, в путешествие, почти наркотическое, и к нему возвращалось счастье и память.
Победы, любовь и добро. Да-да, победы, любовь и добро жизни.
Мама.
Их улица. Их многонаселенный дом.
Простыни на балконах. Зеленые тополя вокруг дома. Утренние крики ишаков.
Вдумчивый интеллигентный Эфрос, его незабываемые показы на репетиции, он берет Армена за руку, проходит с ним всю сцену и кивает: «Хорошо».
Верный друг Артур, его горячая рука. «Все сделаем, не волнуйтесь», говорит он, и Армену делается спокойно.
Горячая корочка и хруст свежеиспеченного в тандыре лаваша.
Самолет в Москву, когда он впервые увидел сверху родные коричневые горы.
Мама, ее строгие глаза и ее улыбка, когда маленький Армен с удовольствием поедал ее долму.
Она. Ее музыка. Ее слова. Что она здесь делает? По какому праву? Откуда взялась здесь эта ложь? Вон! Вон!
Он открывает глаза и закрывает их снова. Он перезапускает программу.
Экзамен при попытке поступить в театральное училище в Москве. Слова профессора: «Мы не возьмем вас, юноша, у вас очень сильный армянский акцент».
Неистовый Гончаров, его крик на репетиции, потрясающий театр: «Кто там вякает за кулисами?» Он кричал на всех в театре, но никогда — на Армена…
Первая дуэль на шпагах на сцене ереванского театра. Тишина и хохот в зале, и снова тишина, и снова хохот…
Стрекот киноаппарата. Чей-то крик «Мотор! Начали», его первый шаг в кадре. И первый рабочий просмотр в кинозале проявленного материала, когда он впервые увидел себя на экране и ужаснулся своему уродству.
Аплодисменты ему в золотом зале, вручение статуэтки на фестивале, цветы и кучи почитателей, от которых приходилось убегать черным ходом.
Любимая гримерная в театре Маяковского.
Любимая сладкая сигарета перед выходом на сцену, которую Гончаров, ненавидевший курение, разрешал персонально только ему.
Кончик сигареты краснеет, обугливается до черного у него на глазах.
Его Нерон, его Стэнли Ковальский в «Трамвае „Желание“», его Большой Па в «Кошке на раскаленной крыше».
Даллас, Америка, хайвэй, по которому он несется на черном Форде.