К сожалению, письмо написано не из квартиры Фришхерца, она же мастерская, а из санатория Пуркерсдорф в окрестностях Вены. Я еще не сошел с ума, пишет Фришхерц, хотя это здесь с ним запросто могло бы произойти, да и он сам не слишком возражал бы, возможно, потому что в настоящее время половину обитателей санатория составляют душевнобольные, ему же угодно спрятаться за здешней, в белую полосу, веселой мебелью, как за каменной стеной, от гигиенической чистоты, воцарившейся в Вене образца второй половины 1938 года, — за красивыми, с высокими спинками, стульями в здешней столовой он старается скрыться от политико-архитектурных фантазий бывшего, если он только не врет, студента факультета живописи и архитектуры, некоего А. Г.; однако это не слишком удастся, тем более что рано или поздно ему придется вернуться из санатория во внешний мир… А пока суд да дело, он мысленно приносит извинения своему, уже побежденному, коллеге Йозефу Хофману: санаторий тот спроектировал действительно замечательно! Да, следует признать, что югендстиль — это какой-нибудь, но стиль, а признав, извиниться и за это, потому что присущий этому стилю избыточный орнаментализм является, по сравнению с фашизмом и нацизмом, всего лишь правонарушением, а вовсе не государственным преступлением. И вот, попав в компанию душевнобольных, я приношу всем поклонникам и приверженцам югендстиля нижайшие извинения, добавляет Фришхерц. Но и здесь ему не удастся «перезимовать», а сбежать отсюда он не хочет или не может, да и особых причин на то у него в данный момент не имеется. У меня два недостатка, пишет Бруно, я не еврей и не нацист, следовательно, мне некуда деваться, кроме сумасшедшего дома. Меж тем, он постоянно набрасывает заметки о странном виде, называемом человеком и проявляющем себя в пограничной ситуации просто поразительно! Пока он, Бруно, пишет это письмо, сидящий в углу салона клинический наркоман-немец рассказывает всем и каждому, что проходил стационарный курс нарколечения вместе с Германом Герингом, и, внимательно изучая шведскую газету четырехмесячной давности, заявляет, что в старых иностранных газетах больше новостей, а сами новости — лучше, чем в помеченных сегодняшним числом немецких. Бруно перебрался было в читальню, где не включен свет, однако там, во тьме, услышал женский голос, беседующий по телефону о каких-то торговых операциях, а включив свет, узнал в деловой даме старейшую обитательницу санатория, невероятно скупую и в той же мере одержимую страхом смерти; эта женщина с раскладным стулом под мышкой денно и нощно гоняется за врачами по всему санаторию, причем на протяжении последних сорока лет. Здесь, в санатории, она познакомилась со своим будущим мужем, здесь вышла за него и здесь же и схоронила. Однако ей по-прежнему принадлежат три дома в Пуркерсдорфе, и об их возможной продаже она ежевечерне во тьме ведет телефонные переговоры со своим адвокатом, сразу кладя трубку, едва кто-нибудь зажжет свет. Поэтому Фришхерц тут же гасит свет в читальне, отправляется к себе в палату, в которой, отвлекаясь от гастрита и язвы желудка, чувствует себя довольно спокойно, и может наконец завершить послание Капитанше (которую он любит) тысячью поцелуев и объятий. Не удастся ли ему «там, ниже по карте» (под этим подразумевается Югославия), получить какой-нибудь заказ, он с превеликим удовольствием отправился бы прямо из санатория на Южный вокзал… Прочтя письмо, Капитанша испуганно складывает его вчетверо: как он отваживается писать подобным образом об А. Г., неужели ему ничего не известно о цензуре?