И я ей долго, сбивчиво объяснял, что чем больше психологический, аналитический дар художника, чем пристальней его взгляд на человека, тем меньше монументальности в его героях (у Достоевского, например, таких вовсе не имеется, а Чехов? Достоевский здесь еще любопытен тем, что, вроде бы намереваясь сделать своих героев «значительными» (в Алисином смысле), «монументальными», он силой собственного таланта всякий раз разрушал свои неуклюжие попытки, внедряясь в их психику), что это так потому, что таких людей и вообще «монументальности» в природе нет, что расщепляющая сила психологизма всегда обнаруживает ничтожество и порочность человека (если исследуются, конечно, не одни только «красивые» поступки, но и их мотивы), да я бы и не называл это порочностью и ничтожеством, а просто ч е л о в е ч н о с т ь ю человека, что только данный во всем комплексе своих черт характер становится по-настоящему живым и узнаваемым, что от человечности-то этой как раз и рушатся всякие глыбы, — да и что такое порочность — непорочность, добро — зло, положительное — отрицательное? — чепуха, чепуха; в бесконечном ходе времен, в системе мироздания в целом — кто может утверждать, что есть что, не проследив прежде всего этого до основания, до последних причин? В сущности, мы вообще должны отказаться от всякой интерпретации действительности, не умея обнять всего в совокупности, в целом, что пример с Наполеоном как раз для нее и неудачен, а для меня очень подходит и т. д. и т. п.; дальше я сказал, что монументализм (в традиционном смысле) — это всегда сокрытие человечности (в моем смысле), и что часто его хотят выразить через императивные реплики героев, затянутое в мундир мышление, нечеловеческие жесты, толпы народа вокруг протагониста и т. д., и что все дело в монументальности исторического видения художника, в свободе и широте его эпического дыхания, его ни перед чем не останавливающейся мысли. Что же до Девятой симфонии…
— Не сметь о Девятой!! — вскрикивала истерически Алиса — и я так и оставался с открытым ртом.
Эта сценическая реплика моей жены всегда повергала меня буквально в оцепенение, и я стоял не шелохнувшись, руки по швам.
— Не сметь! Не сметь трогать Бетховена — слышишь?! Я не могу слушать его без слез!
Я, ухмыляясь, уходил. Она называла меня циником, для которого нет ничего святого: даже матери, даже матери-Родины, даже отца. Я думаю, она бы меня могла искусать за Бетховена. Во всяком случае, мы надолго ссорились из-за него. Сама-то она преотлично слушала всякий современный вздор, а Девятая, с которой я как-то тогда проделал криминалистический анализ (хотел еще раз послушать эту симфонию, может, я все-таки ошибался), никогда, как обнаружилось, дальше первой части не слушалась (Алиса говорила, что слушает классику только без меня — и без моей собаки), ибо после этой первой части были записаны какие-то производственно-технологические тексты (там какой-то самоуглубленный индивидуум вел нескончаемый монолог о доменном процессе и технике безопасности) и несколько уроков испанского языка вперемежку с «TE DEUM» Брукнера, — заводской брак, чего, конечно, Алиса не могла не заметить, слушая это выдающееся произведение, даже и проливая над ним слезы. В финале, однако, как и положено, звучала ода «К радости» Шиллера — «Обнимитесь, миллионы, слейтесь в радости одной!» и т. д. — музифицированное пожелание, которому, как известно, человечество до сих пор не вняло, а уж о нас с Алисой и говорить нечего: нас эта симфония прямо-таки раздирала.
После таких музыкально-литературоведческих прений Алиса уходила от меня особенно надолго, награждая меня на прощание, как и положено, поцелуем-прощанием-навсегда и прихватив с собой весь наш наличный запас денег, — и я не был уверен, что она слушает там классику, работает, читает книги или предается какому-нибудь иному высоконравственному занятию. Телефон она отключала.
Она уходила туда, к «бабушке», то есть на свою прежнюю квартиру, захватив с собой портфель, немного вещей, компактную пудру и портативную (компактную же) машинку «Олимпия». Я слонялся вечерами по пустой квартире, а Дези понимающе смотрела на меня со своего лежака и тяжко вздыхала. Я сидел на кухне, и ревновал, и пил рислинг пополам с «Перцовой» — тошнотворнейший коктейль, в сущности, но зато моего собственного изобретения.
Я грустил, когда она уходила. Из-за чего спор, в сущности? Из-за принципов? Принципы, идеи, убеждения — ха-ха. Не стоит того. Алиса лучше любой идеи. Она сама идея, если хотите. Даже целая система идей и принципов: Гегель и вся мировая диалектика в одном лице. Я сам не раз убеждался в этом. Достаточно было обнажиться ее плечу или невзначай распахнуться ее халату.