Чем польстили моей неповторимости эти кастрюли, которые я не мог даже передвинуть на плите, из которых не мог даже попробовать? Как они заговаривали со мной, если не привычным глупым пыхтением и невнятным шипением? Напрасно мечтал я услышать наконец что-нибудь другое, что-нибудь в таком роде: прочь отсюда, все ложки! пусть помешивает только этот мальчик! И если в этой кастрюле подгорит, мы подгорим для него одного! Но не слышно было ни хора кастрюль, ни хора кушаний, и моя мать не вспыхнула вдруг гордостью за меня, чтобы бросить все и обнять меня страстно: Ты мой самый любимый, самый дорогой ребенок! Бросаю все, и пойдем плясать, танцевать! А служанка пусть бьет в помидорный казанок, как в барабан! Ура! Начали! Вот она, мать со своим младшим сыном! Не хватало только, чтобы с треском растворилась дверь и вошел отец, а за ним брат с сестрой, и, завившись вокруг нас хороводом, они запели бы!
Какие несбыточные желания! И в слова-то их не облечь!
Едва лишь родило их мое сердце, как вот они уже и поглощены его угрюмыми ранами, и я смотрю на мать строптиво и отчужденно: нет, она не чувствует ничего, решительно ничего из того, что мне хотелось бы, не желает танцем и песней возместить то, что упустили сделать ради моего увеселения кастрюли и овощи в кухне и мебель в комнатах. Она не сделала и шага навстречу моей неповторимости, а ведь могла бы вырваться на миг из своей суматохи и сказать: я вижу тебя, сынок, я знаю, кто ты, и люблю только тебя, эти кастрюли, этот огонь, это пыхтение и суета не имеют никакого значения! Значение имеешь только ты! Могла бы повести умильные речи: ах, какие у тебя глаза! нет красивее твоих глаз, твоих волос! и когда-нибудь осыпать меня всего поцелуями, или хотя бы, среди пыхтений, в разгар суматохи, воскликнуть страстно: ах ты мой единственный! только не выдавай меня брату с сестрой! А если не восклицать со страстью, то хоть сказать тихо: какая жалость, я не могу ни петь, ни танцевать — ноги не прыткие, уши не чуткие, да и готовить надо, ведь кушать — это хорошо, ты и сам знаешь. Но после я тебя до того зацелую, что голова пойдет кругом, и кухня вместе с нею!
Но она и этого не говорила, а я уже был готов довольствоваться и меньшим. К примеру: какая жалость, сынок, не могу зацеловать тебя так, чтобы кругом пошла кухня, и ты с нею вместе, но я буду сказывать тебе сказки — об этой курице, когда она еще была жива и скребла землю когтями, и об этой морковке, когда бабочки еще садились на нее и засыпали…
Да, да, отозвался бы я, это уже другой разговор, и я простил бы ей, что ноги не прыткие и уши не чуткие, и что она не может зацеловать меня, ни воскликнуть страстно. Я простил бы ее сказкам глупость и бесчувственность вещей, потерянное время, которое я постоянно провожу в их обществе; и я даже простил бы то, что я не единственный ребенок.
Но как напрасно я ждал и надеялся!
Она вела разговор только с огнем, что, мол, слишком много дров поедает, с жиром, что, вроде бы, слишком дорого за него отдала, да с овощным рагу, что ох, как много муки ушло на заправку! И о вкусе и запахе продуктов она говорила не со мной, а только со служанкой, ей она рассказывала про мясника, который, кажется, опять надул с этим куском: в нем полно костей; про пекаря, которому надо бы швырнуть в физиономию его булочки-недомерки; про торговок, которые чего только себе не позволяют на рынке! И наконец — про всех вместе, про то, что каждый загребает деньги, трудные, дорого достающиеся деньги!
О, какие пошлые то были сказки!
Словно бы мясник с костями, пекарь с булочками-недомерками, рыночные торговки и вообще все, кто «загребает во множестве трудные деньги», втерлись между мною и матерью, и напрасно я ждал, что однажды она все-таки вырвется и бросится ко мне. Но нет, скорее похоже было, что каждый отрывает от моей матери по куску, и она становится все больше незнакомкою для меня, уже только голос я и узнаю, да и тот словно бы звучит откуда-то из дальней дали…
О, если бы, по крайней мере, этот голос издалека сказал: нет для тебя ни поцелуя, ни сказки, ни песни, ни музыки, извини, я всего только обыкновенная домашняя хозяйка, и больше ничего. И не жди от меня ничего большего, но и по другой матери не тоскуй, люби меня такой, какая есть… Но и того не случилось! Тот далекий голос, что еще оставался у меня от матери, даже этого не умел выговорить, я должен был подступить к ней вплотную, чтобы убедиться, как мало мне от нее остается! Тогда она наклонилась ко мне и, с беглым поцелуем, промолвила:
— Будь умницей, иди в свою комнату и не шуми. Сейчас придут братец с сестричкой и отец и будем обедать.
И так как я не уходил и продолжал вертеть шеей, она сунула мне в руку ломоть хлеба с маслом:
— Ну, иди же!