Он стоял долго, так долго, что заныло в спине, но боялся пошевелиться, боялся, что тогда из ладоней уйдет тепло, а этого как раз и не хотелось бы… Странное чувство испытывал, а может, и ее странное, а всего лишь до сей поры незнакомое, чувство удивительной слитности со всем, что видят глаза, будто бы он и не человек вовсе, а так себе, малая частичка в огромном мире, и раздавить-то ее ничего не стоит сдуть с лица земли. Но вот что удивительно — эта беззащитность не пугает, а слабость не гнетет, он словно бы открыл для себя такое, что примирило с миром, неведомым и могучим, и что сказало: благо и то чувство одинокости, которое нынче живет г. душе, это чувство не высокомерно и не вызывающе горделиво, тихое и спокойное, как струящееся тепло в ладонях, и так не хочется, чтобы проходило, все бы носил в себе, носил…
А потом он пришел в юрту, сидел, подбрасывал в очаг хворост, лицо бледное, под глазами — черные тени, он чувствовал слабость во всем теле, но не хотел поддаваться ей, изредка подымал голову, нетерпеливо смотрел в продушину, куда утягивался дрожащими розовыми колечками, сцепленными друг с другом, дым от очага.
Все эти дни Бальжийпин пребывал в том несуетном состоянии духа, когда даже маленькая травинка на земле вызывает удовлетворение, хочется пристальнее вглядеться в узкие, тонкие, прозрачные стебельки. Он так и делал: остановится посреди лесной поляны и, увидев следы увядания на листьях берез, прикоснется рукою к теплому тонкому стволу и скажет:
— А ничего… Придет время, и ты снова сделаешься красивой и яркой.
И это будут не просто слова, а нечто идущее от миропонимания, впрочем, еще не до конца ясного даже себе самому, когда в обычных вроде бы явлениях природы видится в высшей степени разумное и благостное. И потому, примечая в тайге разящие перемены, грусть и обреченность, которые сопровождают эти перемены, он выражал сочувствие травинке ли, березке ли в рощице, обещал им скорое возрождение, желая, чтобы они поверили и приободрились.
Ко всему сущему на земле он относился как к чему-то разумному, принимающему его собственные мысли. Изо дня в день одиноко бродя по таежным тропам, подолгу просиживая на байкальских берегах и вспоминая все те легенды и были, которые слышал и которые казались удивительными, а все же плоть от плоти земли, не придуманными, нет, он проникся убежденностью, что и сам есть часть сущего, когда-нибудь и он прорастет травою, и будет трава буйно цвести над могилою, минет срок, и она даст начало чему-то еще, но тоже живому. И это наполняло его особою радостью, которая в прежние годы была незнакома.
Бальжийпин подбрасывал в очаг хворост и все нетерпеливее посматривал в продушину, а чуть в стороне на старой свалявшейся кошме сидела старуха и, перебирая четки, медленно и с какою-то удивительною равномерностью, словно бы подчиняясь внутреннему, живущему в ней от века ритму, покачивала головою. «Как маятник», — можно было бы сказать про это ее движение, и то было бы похоже на правду.
С недавнего времени старуха стала примечать что-то новое в белом человеке, которого принимала за Баярто, пришедшего к ней в другом облике. И это новое радовало: вот так же в свое время и ее Баярто был нетерпелив, когда к нему пришло доброе и умное чувство. И этот человек нетерпелив и уже не хмурится, а бывает, что и улыбнется, и скажет что-то… Значит, он обрел новый смысл в жизни. Но этого могло бы не случиться, и тогда он оставался бы мрачным и недоступным людскому пониманию. «Интересно, — думала старуха, — значит, Баярто начал жить но новому кругу?» Было, конечно, грустно, что в этом круге уже не найдется места для нее, дряхлой старухи. Но она не огорчалась. И часто, глядя на Бальжийпина, шептала слова молитвы, а может, не молитвы, а слова какого-то все еще живущего в ее мозгу заклинания. Она просила у духов широкой дороги, и чтобы он шел по этой дороге, свободный и гордый, но думая о злых напастях.
Было удивительно, как старуха узнала про все, что нынче на душе у Бальжийпина. А он и впрямь чувствовал себя спокойнее, и вынужденное ничегонеделание не угнетало, как прежде. Старуха и сама не смогла бы ответить, как она узнала про это. Но, видать, жила в ней внутренняя сила, зоркость духа, и этого не умели сломать несчастья, которые пали на ее голову. Порою Бальжийпин, радуясь близости к первобытной природе, словно бы светился изнутри, и это свечение было так сильно, что старухе бывало неловко смотреть на него. Знала, что большая радость не ходит одна, следом за нею непременно бредет горе или отчаяние. Сколько раз в ее жизни случалось, когда нежданная радость сменялась таким же нежданным горем, думала: уж не состоят ли они в родстве, эти два самых сильных человеческих чувства? С годами же поверила, что так и есть, и приучила себя не очень сильно радоваться, что б ни случилось, и каждое утро просыпалась с тревожным ожиданием, которое непросто было заглушить.