Несмотря на то, что императорские театры ставили множество пьес и опер на тему Четырнадцатилетней войны, она редко удостаивала их своим посещением. Скудный реквизит, хлопушки, изображающие из себя артиллерию, напудренные пидоры с тонкими шпажками, разглагольствующие на авансцене по полчаса кряду… Пару лет назад дрезденский театр расщедрился было на постановку «Валленштайна» по пьесе Шиллера, но смотреть ее стоило разве что из-за декораций — полыхающий Магдебург и верно выглядел роскошно. А вот все прочее…
Она вдруг явственно вспомнила запах горящего Магдебурга.
Дело было прошлой весной, промозглой и холодной.
Они с Котейшеством улизнули с занятий, для чего ей пришлось пересчитать ребра Гарроте и потратить все сбережения на альгемайн до Ильзенбурга — броккенбургские театры из-за какой-то давней обиды Шиллера не ставили. Пьеса ей поначалу не понравилась, она с трудом разбиралась в том, кто все эти хлыщи в золоченых плащах, кто кому кем приходится, кто кого предал, кто в этой собачьей кодле за католиков, кто за протестантов… Пытаясь разобраться в этих тонкостях, она сошла бы с ума еще ко второму действию, если бы Котейшество, склонив голову, не подсказывала ей украдкой — «Это Матиас Галлас, генерал-фельдвахтмейстер при Валленштейне, захватил Мантую. Это — Горацио Вер, британец на службе Голландии, принимал участие в осаде Бреды и Маастрихта. Тот тип с жирным лицом — Пикколомини…»
Сборище властолюбивых ублюдков и холеных содомитов. Если бы не Оффентурен, распахнувший двери Ада прямо в разгар Четырнадцатилетней войны, эти хуеглоты с расшитыми гульфиками так и ходили бы друг вокруг друга, беспрестанно сплетничая, интригуя и наушничая. Барбаросса один хрен не понимала ничего в происходящем, радуясь лишь в те минуты, когда эти обряженные пидоры брались наконец за свои шпажонки. Фехтовали они так паршиво, что Каррион — Волчья Луна Каррион, сестра-батальер «Сучьей Баталии» — увидь она эти потуги, отлупила бы их обычной кочергой до кровавых соплей, но все равно это зрелище позволяло худо-бедно разогнать скуку. А уж когда в третьем действии полыхнул Магдебург…
Это были даже не декорации — всего лишь макет, выполненный из лакированной фанеры, бумаги и тряпья, собранный в глубине сцены, пожалуй даже неказистый и аляповатый, производящий впечатление лишь на известном расстоянии от зрителя. Но стоило бахнуть за сценой хлопушкам, изображающим бомбарды Иоганна Тилли, как Барбаросса едва не задохнулась от ужаса и восторга.
Это была не подожженная вата, как в привычных ей дешевых театрах, и даже не вспышка огненных чар, заставляющая тлеть парики на зрителях первого ряда. Это было… Черт возьми, она не знала, что это было, но это было охерительно.
Только что они с Котейшеством жались на галерке, прижимаясь друг к другую тощими ребрами, сжатые воняющими рыбой и капустой бюргерами, и вдруг она очутилась посреди пылающего Магдебурга бесплотным духом, мечущимся по объятым пламенем улицам. Она бежала в рядах осатаневших хорватских солдат в их меховых шапках, красных плащах и пышных шарфах, их ревущие широко открытые рты напоминали развороченные раны на алом мясе. Она ощущала страшный гул летящих над головой ядер, такой тяжелый, что дыхание съеживалось в груди, а кровь останавливала свой бег по телу. Она чувствовала едкий смрад сгоревшего пороха, ощупывая раскаленные камни лопнувших крепостных стен. Она слышала, как ржут обожженные умирающие лошади, как зло звенит беспокойная сталь, раз за разом окунаясь в чьи-то разгоряченные, полные крови, внутренности, как с гибельным страшным треском бьет в грудь, раскалывая кирасу и ребра под ней, тяжелая мушкетная пуля… Это длилось четверть часа, не более того, но за это время она успела тысячу раз убить, тысячу раз умереть и тысячу раз воскреснуть. Солнце плясало над головой, пламя плясало по магдебургским крышам, и люди тоже плясали, рыча, перемазанные потом и кровью, и валились вниз, и стонали, и быстро холодеющие руки, ползающие по засыпанной пылью мостовой, все еще силились нащупать выпущенное из пальцев оружие…
Подвязав перерубленную пополам руку, она щерилась в лицо протестантским ублюдкам, прижавшим ее пиками к стене, пытаясь отбиться от них стиснутым в левой руке кацбальгером, но верная прежде сталь с каждым ударом наливалась страшной тяжестью и все труднее было заносить руку для удара, все ближе были скалящиеся рожи…
Зажав рукой дыру в животе, она жадно пила из фляги, привалившись к развороченной стене чьего-то дома, камень был обжигающе горячим и ноздреватым, а ее живот, напротив, ледяным и бездонным, вода проваливалась в него, не утоляя жажды, только скрипели во всем теле жилы, да в голове, звеня, тянулась какая-то длинная как бечевка мысль, которую непременно надо было додумать…