– Ну как не люди-то? Люди, кабыть, и не дурнее тебя… У тебя все худые, только ты один хороший, – Марьюшка неожиданно обиделась за молодого премьера с лисьей мордочкой. Тот уселся напротив президента за маленький столик, разложил бумаги и, будто прилежный школьник, направил почтительный взгляд на хозяина. Ельцин только забурчал, выцарапывая из-за непослушных окаменелых уст указующие слова как последние откровения, и тут же картинка в телевизоре пропала. России, живущей по системе сбоев, не следовало знать, что замышляют эти двое, какие кренделя станут выписывать, в какие дебри поведут, чтобы затем безответно оставить в трясине… Нынче судят лишь тех, кто украл мешок картошки или съел чужую сардельку. В ходу присловья: «Грабить – так банк, спать – так с королевой…», «Украл, не поймали – Бог подал. Украл, поймали – судьба подвела…»
– Мать, сколько тебя учить… Это не люди.
– Если рычать на человека, так и он зверем станет. Если ты с душою к нему, то и он к тебе с сердцем… А тебе все не по нраву, будто заняли и не отдали…
– Чудная ты, мать. Ей-богу… Сколько вас мять-то можно? А вы все: спасибо, барин, что дышать даете…
– Я, Павлик, сорок лет пекарихой была. Вот этими руками потяпала… Тесто не помнешь, так оно и не выходит, на осёлку падет. А после люди-то и скажут: стряпуха у нас не только безголова, но и безрукая. Я помню, как ты за Ельцина ратовал, бегал по площадям, голоса сбирал. А я тебе что говорила? Серый валенок – твой Ельцин, в пастухи даже не гож, ума не хватит… А ты мне: мамка – дура.
– Тогда время было другое. Все как бы опились волею и захмелели. Но я-то Ельцина тянул во власть как русского человека, а он оказался межеумок. Я думал – это русский паровоз, что он вытянет охромевшую страну из интернациональной трясины на русский путь. А он завлек нас в объятия ростовщиков, напился до одури, свихнулся умом и сердцем и вот-вот объявит днями, де, моя хата с краю, я ничего не знаю; подите туда, откуда пришли, а уже все позабыли, откуда пришли, ибо позади темень. И ведь не спросишь с него… В тюрьму? Под вышку?.. Он обманул всех, оставил с носом. Это тот троянский конь, куда спрятались враги, а мы впустили их спокойно в наши пределы. Да, мы впустили. Ну и что? Да кто мог знать, что так глубоко коварство их, так беспределен их цинизм, что это дети тьмы и нет на них Бога, совести и уговора. Оказывается, и евангельскими словами их не проймешь, они отскакивают, как горох от стенки. Слышь, мать, управлять огромным государством – это тебе не караваи заворачивать; пуще кулаками лупи да в жар кати…
Я не с Марьюшкой сейчас разговаривал, горячась, потому что старуха упрямая и сейчас ей ничего не втолковать. Она закаменела в своем упрямстве, и четырьмя быками не вытащить ее, застрявшую, из борозды. Хотя и часа не пройдет, как она забудет о сказанном недавно и станет искренне уверять меня об обратном с такой же убежденностью в своих словах, только из одного лишь чувства противоречия… А сам я разве не таков? Не той ли выпечки, не того ли замеса? И разве не кровь Хромушиных во мне течет?
Но по вспыльчивости своей, когда нельзя никому доказать, когда вся престольная погрузилась на дно ущелья в снежную куреву, когда по своей вспыльчивой, гордоватой натуре я остался один-одинешенек на всю Москву, и вдруг оказалось, что не с кем даже поделиться своими горькими наблюдениями, мне надобен был даже случайный человек, чтобы на него выплеснуть сердечную сумятицу, всю желчь, уже створожившуюся, готовую задушить меня, и облегчиться… Бедная, ни в чем не повинная Марьюшка просто угодила под горячую руку, и мои-то попреки вовсе не по ее адресу, ведь она, старенькая, пострадала больше всех: выйдя на пенсию, она хотела покойно дожить старость, а у нее выхватили последнюю копейку и нагло заграяли над головою, подгоняя в могилу, де, куда тебе с деньгами, с собою не унесешь…
– Я думала, он – злой бедило. Набедил, столько беды людям принес, что и не расхлебать ковшиком, – простодушно призналась Марьюшка с той искренностью, какой обладают лишь дети и старики. И сразу вся ярь на нее, вся непонятная обида, возникшая из ничего, тут же потухла. – Да он разбередил всех, посулил золотые горы и реки, полные вина… Может, он и хотел напоить и накормить досыта. Но ведь собрал назад в гурт, не дал разбрестися. Паша, послушался бы Ельцин вас, столько бы беды стряслося, и стал бы Ельцин настоящим бедилой.
– Но возле него русских-то никого нет. Сплошные евреи да русские жиды. Без таланта в голове, без царствия в душе, одна сплошная хитрость, которая у них принимается за ум… Ладно бы дельные. А то одна дешевка, за дюжину – грош, кто тяжельше авторучки ничего в жизни не держал.
– Ты, парень, на людях такого смотри не говори. Еще посадят, долго ли за решетку… Небо станет с овчинку. Мы, бывало, и слова такого в Нюхче не слыхали: какие-то явреи середь нас. А ты кажинный божий день… С языка не слезают. Кабыть, украли что у тебя, да не отдали?
– Ох, мать, святая ты простота. Вот из хомута и не вылезаешь, уж холка в дырьях…