Вот когда пригодилась ей козочка: есть о ком хлопотать, есть с кем перемолвиться словом… У каждого возраста свой интерес, свои привычки, человек с годами вроде бы остывает, а самолюбие, какие-то детские капризы и обиды громоздятся на одинокую душу, словно снежный ком. В старых шабалах, закутанная в черный плат по самые брови, скрюченная в пояснице, Анна нынче уже ничем не напоминала мне московскую актрису, прежде игравшую исключительно громогласных, решительных деревенских баб. В окно видно, как сутулится старуха, сидя на пенечке, и пасет привязанную на ужище скотинку: коза лезет мордой в прорехи кладбищенской ограды и все норовит содрать острыми зубами лыко с развесистой липы.
«Ах ты, дрянь паршивая, – кричит старуха, – все тебе неймется, паскудница… и куда тебя лешай несет… и чего там на кладбище ты надыбала такого вкусного, чего на миру нету?..» Коза упорствует, встает на дыбки, тянет ветку на себя, срывая молодой лиственный веник. Жизнь у Анны пролетела, как ночная крылатая мыша, и весь мир неожиданно сузился до дерзкой козы Зинки и кладбищенского кута, откуда взглядывает на домашний заулок высокий бетонный крест с могилки Гавроша…
Однажды Анна принесла мне банку молока. Взмолилась:
– Пашенька, хочу тебя попросить… Свозил бы ты меня в Тюрвищи, в церкву…
– А что случилось?..
– Дак как, Паша! – зарокотала старуха глухим басом. – Мой от Артём блажит… Не лежится ему в земле… Кажинную ночь приходит ко мне весь в слезах… Живой был, ни по ком слезинки не выронил… Такой бедило. Только и грозил: помрете, дак ни по ком не заплачу… Не стоите, говорит, вы моих слез… Господи, говорю, окстись, милай. Слезы душу врачуют… А он-то мне: «У меня, говорит, слезы золотые…» И вот теперь пролились… Жалуется, почто крест бетонный на голову поставили. Плачет: сымите с головы тягость, лежать не могу. Паша, свози меня в Тюрвищи, стару кокору. Свечку в церквы поставлю за упокой, так, может, успокоится парень.
– Тут, пожалуй, свечкой не обойтись, – подлил я масла в огонь. – Надо деревянный крест ладить.
– А может, пусть помучается, как мы от него страдали?.. Лесина нужна? – нужна… Свалить в лесу, привезть, вырубить колоду. Лесника надо вызывать, чтобы место показал. Ему деньги плати… Опять же старый крест добудь, новый – закопай… Сколько делов подымется. Задарма нынча и не пукнут. А где у бабки деньги? Вот, Паша, каково захребетника-то иметь. И помер уже, так все одно деньги с матери тянет… Может, еще обойдется, а? Полежит, так приобвыкнется. Свози в Тюрвищи, свечку поставлю, так и крест его полегчает. Вот каково грешить-то, парень… Не заганешь, а отольется… Каждому свои страсти на том и этом свете. Не миновать страстей-то, Паша, как ни убегай… Страстей не купляют в магазине, они сами сгадывают за плечами… Счастливый ты, Паша: ни детей у тебя, ни унуков… Ни по ком плакать не надо. Вот и страстей ты не переживал…
Я неопределенно пожал плечами: кусок хлеба в чужих руках всегда толще. Ведь нередко и покойникам завидуют, что шумно, с почестями схоронили, показали по телевизору, закопали в достойном месте… Эх, чему позавидовала, старая дура… Моему одиночеству… Как надо натерпеться бедной за жизнь, чтобы позавидовать бобылю… Ведь сама же не однажды хвалилась: де, как дети-то съедутся домой, так за плечами будто крыла вырастают, и не ходишь тогда, а летаешь на три метра над землею. Если бы ты знала, бабка Анна, как мало в одиночестве радости, и, чем дольше прозябаешь на сем свете, тем острее тоска, и режет она по сердцу больно, до кровей, как стеклорез.
– Паша, сходи к Зулусу, поклонися… Не переломишься, верно? Спросить – не украсть, греха нету, – вернулась к прежнему разговору соседка. – Фёдор тебя послушает… Ведь братан Гаврошу, не чужой человек. Ну мир не забирал меж има, эко диво. До судного дня, что ли, метиться им да каститься? Дураки – мужики, ой дураки… И деланы-то они из бабьего хотенчика… Что хочу, то и ворочу… Разве не так, Павел Петрович? Кабы мужики из нормального места слеплены Господом, то не лезли бы постоянно на рожон, куда их не просят…. И Зулус, такой бедило, неспроста бетонную чушку воткнул моему парню на голову: поворочайся, дескать… Может, горя, что за ним ходили, навалил истиха? Господи, пособи Артёму. Жалко парня: сын все же. Прежде кажинный день смерти ему молила, а как помер, будто коренной зуб с кровью выпал… Плачет, сердешный, пособи…
Я не стал вникать, отчего бабка сама к Зулусу не сбродит: у деревенских свой устав, городским, может быть, смешной и нелепый, а для крестьян – правило заповеданной жизни, нарушать которое без особой причины – необъяснимый грех: не досаждай ближнему без необходимости, не проси лишнего, ибо у каждого свои заботы, но коли припрет, зови на помочи – не откажут.