Ну что? Пора и на свет Божий? Ибо действие рассеивает беспокойство.
Таиться я перестал. Вышел в сени, покряхтел нечленораздельно, покашлял, закурил самокрутку из дедова табачка, чтобы на улице дух слышен был, погремел ведрами. Если на меня охотка, то эти ухищрения — как кольчужка против сорокапятой пушечки, а если это местные пришли баланс на счета наводить, то еще пободаемся.
Ружьишко я примостил в уголке, готовый при случае быстро ретироваться в сени, если уж фортуна окажется девушкой особо переменчивой. Запахнул камуфляжную телогреечку, в руку взял короткий черенок лопаты: в ближнем скоротечном бою оружие куда более ломовое, чем нож. Да и… Если все ж местные, то не готов я бить их смертно за дедовы грехи!
Снова погремел ведрами, дескать, собрался, замер, Едва слышный скрип: кто-то затаился на крыльце, как дверь распахнется, он в аккурат окажется за ней.
Отодвинул засов, толканул дверь и ступил на крыльцо. Даже не услышал, почувствовал, как та дверь тихонько почала притворяться и резко свистнуло в воздухе.
Быстро шагнул вниз по крыльцу, накидываемая струнная удавка скользнула по темечку и за спину, а я двинул рукой с зажатым черенком назад, торцом угодив нападавшему в причинное место. Крутнулся на месте и врезал уже с маху другим концом черенка по перекошенной болью физиономии, целя в подбородок. Попал. Звук получился звонким, как дерево о дерево, и мужик кулем свалился с крыльца. А на меня уже набегал другой с занесенным железным прутом: перехватив черенок двумя руками, подставил под удар. Замах был велик, сопротивление — неожиданным; железный прут вырвался из руки нападавшего и с визгом унесся в пространство. И еще — я увидел в глазах мужика искреннее недоумение, переходящее в потустороннее похмельное изумление… Еще бы, изумишься тут, увидев вместо желаемой стариковской хари — побитую варнакскую рожу!
Но указывать ему на ошибки мне было недосуг. Как и вести душеспасительные беседы. Черенок со свистом рассек воздух и угвоздил мужика в висок. Тот пошатнулся и рухнул.
Я отступил на крыльцо, скрылся в сенях, вышел уже с двустволкой наготове: кто знает, как местные индейцы планируют облавные захваты и прочие провинциальные развлечения? Это как водится, в каждом глухарином уезде — свои традиции проводить свободное от жизни время: одни любят с удочкой посидеть, другие — с ружьишком побродить…
Домик обошел по периметру скоро, но тщательно: никого. Сарай, как закрыл я его вчера на висячий замок да бревнышком припер для верности, так и стоит недотрогой. Выходит, нападавших всего двое, и оба горе-налетчика приперлись сюда пешочком с раннего утречка: променад у них такой.
Мужички признаки жизни уже подавали, но для полного оклема время еще не пришло. Связав каждого веревочкой и взвалив на хрупкие свои плечи, перенес их по одному в дом и расположил, как и положено гостеприимцу, в креслах, прихватив для верности ноги тем самым капроновым шпагатом, чтобы до окончания собеседования у незадачливых, но, возможно, амбициозных разборщиков мысли плохие не возникали. А побеседовать очень хотелось: тянуть за собой еще одну непонятку — просто никаких сил.
Хлебнул сам коньячку, сел на диванчик и замер в ожидании. Искать нашатырь и суетиться — дело хлипкое: от ударов по бестолковке люди отходят, когда пора пришла, и не раньше. Наконец тот, что получил сначала по мужескому достоинству, а потом по «бороде», вскинул голову, уставился на меня налитыми бычьими глазами.
Лицо его было в мелких красных жилках — верный признак того, что потреблять горячительное он взялся с самого малолетства и пагубного того занятия не оставлял ни в годы перестройки, ни в прочие судьбоносные. На вид ему было лет сорок.
— Ты кто? — скорее не спросил, а выдохнул он.
— Конь в пальто.
Мужик полупал глазами, вздохнул. Снова разлепил губы:
— Убивать будешь? Или — поизмываешься?
— А есть за что?
— Да все вы, суки, одной масти.
— Да ну?
— Игнатьичев сродник будешь?
— Скорее — кровник.
Невеликий сталинский лобик мужичка собрался морщинками в размышлении: что, дескать, сие означает? Его сомнения я разрешать не спешил: пока человек чувствует угрозу, он словоохотливее. Хотя и не всегда.
Второй подельник тоже кое-как проклюнулся; удар в висок валит мертво, и я порадовался, что сумел-таки придержать руку.
— Чего прибрели спозаранку, болезные? — вопросил уже я. — Дедка за яйца прощупать?
Мужичок молчал. М-да. Разговор не складывался. Видно, подутерял я большое личное обаяние. Да и применять к мужичкам «третью степень устрашения» вовсе не собирался: видно было, что пришли они не по мою душу, а дедову из преисподней им уже не достать.
Но и в молчанку играть с ними было муторновато. Я чувствовал исходящий от них липкий, как налимий пот, страх. Тоже аники-воины!
— Вот что, ребятки. Долго засиживаться с вами мне недосуг. Или исповедуйтесь по-скорому, и ступайте на все четыре, а я на пятую пойду, или — так и оставлю вас тут до прихода Игнатьича, пусть сам разбирается.