В этот раз я вернулся из Северной Атлантики после пятимесячной болтанки в океане — работал на морозильном траулере, ловил треску. Устроился я на траулер потому, что захотелось глянуть на чужих людей, на чужие страны, посмотреть, как живут там. Но посмотреть мне ничего не удалось: ни разу за пять месяцев мы не пристали к берегу. Видел я лишь, и то издали, канадские берега. Туманные и далекие, они ничем не отличались от берегов моей отчизны. Надоело мне море, качка, нелюбимая работа, и, воспользовавшись случаем, я пересел на судно, шедшее в Мурманск. Конечно, и капитан и ребята в глубине души не одобрили мой поступок, но простились по-хорошему: как-никак около полугода отмотался, пил-ел вместе, никто никогда жалобы от меня не слышал, да и работал я не жалея себя.
В Мурманске, получив полный расчет и, прикупив в портовых комиссионках барахла с разномастными «маде ин…», я сел в самолет — и вот уже десятый день отмякаю душой в родном городишке. Всего десятый, не так уж много, но чую — не могу больше.
Попервости отрадно было смотреть на мать, то и дело примерявшую английский джерсовый костюм, на отца, щеголявшего по квартире в узком, длинном пальтишоне французского производства, но так и не вышедшего в нем на улицу. «Да выйди ты на волю-то, — говорила мать. — Покажи обнову людям. Похвастайся». — «Неловко, — отнекивался отец. — Не узнают. Подумают — иностранец». Когда приходили ко мне друзья, я вытаскивал сигареты марки «Филипп-Морис», небрежно щелкал зажигалкой, тоже какой-то нерусской, мудреной, предлагал закуривать. Иные закуривали, а иные и отказывались. В общем, надоела мне вся эта иностранная, никому не нужная карусель, я сам я себе надоел, в чистеньком костюмчике, неискренний какой-то, ненастоящий, и снова поманила меня дорога.
Правда, однажды шевельнулась у меня мысль: а не остаться ли в родных местах навсегда? Сколько можно болтаться по столовкам, есть пустые щи?.. Случилось это в день приезда моего дяди по отцу. Дмитрия Серафимыча, председателя колхоза. Он приехал к вечеру на пыльном «газике» из далекой деревни Синегорки, зашел в дом и сразу наполнил его громким голосом и каким-то необъяснимо-тревожным запахом хлеба и зрелых трав. «Слышь, Павлович, — загудел он, — я ведь серьезно. Любая машина твоя! А то в заместители! У меня заместитель хреновый. Совсем мышей не ловит. А, Павлович?» — «Не-е… Не пойдет», — ответил за меня отец. «Не пойдет, — угрюмо согласился дядя. — Избаловался. А какого рядна надо?! И заработки у нас не хуже иных-прочих, и дом ему отгрохаю любо-дорого, и вон девок-то сколько! Любая пойдет. Только гаркни!» — «Не-е… И не уговаривай, — повторил отец. — Другая у него планида». — «Планида, — ухмыльнулся дядя. — Нету у него никакой планиды! Нету. Оттого и летает, бегает по белу свету. Подожди-и… Прижмет хвост какая-нибудь прости-господи, тогда узнает… Теперь ему что? Вольный казак! Куда захотел, туда поехал!» — «Не-е, — упрямо сказал отец. — Не уговаривай. Давай-ка чокнемся». — «По последней! — строго сказал дядя, погрозил мне прокуренным пальцем и вдруг воскликнул, напугав мать: — Помню, помню я, как до района-то ехали! Зверь! — Он подмигнул для чего-то мне, словно знал что-то тайное о той поездке, и повторил чуть тише: — Зверь!»
Ничего особенного в той поездке не было, просто в непогодь, по хлипкой, размытой теплым дождем дороге я довез председателя из Синегорок быстрее, чем его шофер Венька, но для дяди это пустячное событие почему-то выросло в значительное.
«Через мостик-то как сиганули, а? — припомнил он, снова подмигивая. — Говорю ему, давай, мол, в объезд. Куда… Газанул — и там. Только брызги! Зверь. Одно слово. И уборочную помню. Выручил ты меня тогда, Павлович. Две машины на колеса поставил. Не шутка! В страду-то. Да и потом работал добро. Ничего не скажешь. Добро-о…»
И я хорошо запомнил ту страду. Я приехал в Синегорки из калмыцких степей, из маленького поселка Нарын-Худука, где располагалась геофизическая партия, в которой я работал шофером. По первой же просьбе дяди я согласился поработать в его колхозе. Поставил меня Дмитрий Серафимыч на самую нудную работу — ремонт машин. Я часами лежал на теплой, прогретой солнцем земле, разбирал, перебирал, подкручивал, доставал запчасти любыми средствами. Легко бегал я тогда по родимой земле… Истосковался по ней, живя в незнакомом краю, в жарких степях, где в сухой траве шмыгали непуганые суслики и стояли на горизонте замысловатые миражи, истосковался по светлым речкам, по маленьким радостным деревенькам, словно брошенным в таежник сверху, и по людям с родной окающей речью.
Но прошла страда, промчались солнечные ненадоедливые деньки, подули с севера мокрые ветры, небо затянулось бледным непроницаемым полотном, и посыпались на вмиг похолодавшую землю затяжные грустные дожди. Делать мне стало нечего, и я уехал. Вольный казак…
Мать первой заметила во мне перемену, подсела и смирно спросила:
— Небось опять навострился?
Отец посмотрел на мать и покашлял в кулак. Я не ответил.