И начальник цеха по одним вопросам принимал решения сразу, отдавая распоряжения, пояснял, что и как надо сделать, по другим — определял сроки, выстраивал перспективу; потом плюхнулся на табуретку у застекленного стола, шумно выдохнул из широкой груди, будто кто-то всего раз тронул кузнечный мех, потер ладонью светлые, невысокие, как бы нехотя росшие на крупной голове волосы, потрогал зачем-то шею в узко-клиновом распахе рубашки, бесцельно уставился в угол конторки — в глазах невытравившаяся усталость, затверделая, будто спеченная тоска. Короткое, ненароком слетавшее забытье теперь случалось у Оботурова, и те, кто сталкивался с ним близко, замечали эту новую в нем черту, щадили его. И сейчас пожилой мастер Чеханов в засаленном комбинезоне, с неизменным набором ключей, метчиков, циркулей в нагрудном кармане, учетчица в цветной косынке примолкли, зная, что недолго это у Оботурова, сам и переломит себя, начнет «закручивать гайки». И тот, смазав широкой ладонью по лицу, будто стирая что-то невидимое с него, вскинулся с табуретки, сказал:
— Всё, Илья Данилыч! На день программа ясна. Я — на «Новую», до вечера с полко́м провозимся. После заскочу.
Проходческий поло́к, сваренный и собранный из разномастного металла — кое-что пошло сюда из лома, собранного школьниками, — «самодеятельный», как прозвал его Оботуров, ставили во второй половине дня. Проходчиков из ствола убрали, подняли в бадье на-гора, и двумя лебедками, в мехцехе же и отремонтированными, приведенными в божеский вид, медленно, с предосторожностями, опустили поло́к в ствол. Заглянувший через барьер Оботуров оценил: больше сотни метров. Выходит, пока не был здесь суток двое, проходчики сделали немало, вгрызлись на приличную глубину. «Молодцы, черти казанские!..»
После в бадье опустили Оботурова вместе со слесарями-монтажниками, и он сам в сумраке, откуда над головой, в дали дальней, открывалось круглое пятно свежего, чуть забеленного неба, все облазил, проверяя крепления, весь монтаж, установку направляющих тросов для бадьи, центровку раструба, и остался в стволе с проходчиками: посмотреть, как все станет действовать, хотя старший из монтажников сказал:
— Чё-от вам здесь, Тихон Иванович? Сами, што ль, не сладим? Не впервой.
— Знаю, сладите! Поглядеть, что к чему, надо: поло́к самодеятельный, с бору по сосенке собран..
— Да ить и лебедки старенькие. Латаные-перелатаные!
— Где латали? В мехцеху ведь!
— А то где ж, Тихон Иванович?
— Значит, будут работать. Где новые-то взять?
Бадью загрузили породой, и она поползла вверх. Судорожью работающей лебедки отзывались стены ствола; отдаленный и слабый гул втекал ровно, успокаивающе, будто свежий, прохладительный душ; пожалуй, лишь раздражал остаточный сладковатый запах невыветрившейся взрывчатки. И от разреженности воздуха, успокаивающей дрожи земли, от расслабленности, какую теперь ощутил реально Оботуров, он опустился на пол, на взрыхленную породу, прислонился спиной к стенке, смежил ртутно-тяжеловатые веки и, не обращая внимания на то, что проходчики готовились вновь встретить бадью, сидел отрешенно — исчезло ощущение, где он, зачем тут, на дне шахтного ствола.
И кто знает, быть может, таинственная судьба в извечно сокрытых своих поступках, готовясь свершить последний акт, как бы смилостивилась, отпустила Оботурову эти минуты святого и абсолютного покоя, забытья, а психика — вечный двигатель природы — по неведомым закономерностям и связям возбудила, высветила самое раннее детское восприятие и тем замкнула круг памяти.
…Отчего мать — он ее смутно помнил, только с годами жило представление: красивая, ладная была — часто рассказывала ему сказку про украденное солнце? А может, были и другие, но лишь эта заплуталась, осталась в детской хрупкой памяти?