О Павле говорил хорошо, повторял: «Командир милостью божьей», но о судьбе его ничего не знал — Павла перед войной перебазировали на запад — и рассказал тоже немного: по последнему спешному коротышке письму. Уходил Куропавин душевно размягченный, довольный, что зашел, что не обманулся, поддавшись внутреннему неосознанному движению; не было и тени сомнения в том, что надо было зайти; отступила и та первая мысль, что могло быть хуже, мог уйти со свинчатым, растравляющим душу осадком. Командир отыскал и несколько фотографий: групповую, где были только командиры и среди них Павел; на тактических учениях — Павел с биноклем, в окопе; на семейном пикнике в красивой излучине Оби.
…В поезде, перед самым уже утром, в круто спертой духоте переполненного старенького вагона он и проснулся, вероятно, оттого, что стояли, — стояли давно, и от гуда, тревожившего, вторгавшегося властно в сонную некрепкую замуть. Еще не отдавая отчета, что делалось за тонкими деревянными стенами вагона, стараясь не потревожить плотно сбившихся внизу пассажиров, узлы и фанерные чемоданы, слез с верхней полки, с трудом пробрался по заставленному проходу в тамбур. И тамбур был забит скарбом, а наверху, на узлах, сидя и полулежа, спала семья, а может, и не одна: Куропавин отметил много детей, две или три женщины, седой, сухонький старик в мятом хлопчатобумажном пиджаке с порченой, видно, ногой — он лежал ниже всех, скорчившись, нога сведена под углом, остро натянув штанину, торчало колено, рядом приткнут самодельный, грубо смастеренный костыль. Ухитрившись, Куропавин отвел наружную дверь, протиснулся на ступени, держась за железный поручень. Было свежо, знобисто, возможно, так показалось со сна, после вагонной душности; однако дверь он прикрыл, чтоб не натянуло сквозняком в вагон, где спали люди, и увидел, впился глазами, из которых в один миг улетучились остатки сна: на полной скорости, через одну нитку путей, на которых стоял рядом с их поездом сборный порожняк, не снижая нисколько своего бега, проносился состав — всего три или четыре теплушки скользнули перед глазами, а остальное — платформы, и на них танки. Куропавин видел на том оборонном заводе, как одевали в броню «тридцатьчетверки», как они своим ходом выкатывались на погрузочный двор, формировались в составы, — дивился, радовался: литые, обтекаемые, сильные, красивые машины… Тут были другие. Таких не видел Куропавин, и в завороженности, напрягая зрение, ловил и общие контуры, и отдельные детали необычных машин, — они мелькали в ранней россвети: танки были мощные, тяжелые, ходовая часть — приземистая, пластающаяся и длинная; крутолобая башня точно бы в горделивой устремленности откинута назад, подсечена; короткий ствол пушки зачехлен, зачехлены и пулеметы. Что-то хищное, щучье чудилось Куропавину в могучих, грузных, неведомых ему доселе танках, и вместе виделись стремительность, напористость.
На какой-то миг тогда он до помрачения реально представил, как они, снятые с платформы, приведенные в движение, сильные, рвущиеся, несутся в атаке, давя, сметая вихрем на своем пути все живое и мертвое. И он почувствовал гул и дрожь земли, которые передавались ему от ступенек в ноги, — дрожь и гул, вызванные тяжеловесным, ускоренным бегом состава, перед которым словно бы все расступалось сейчас, пряталось, но услышал — кожей, телом — тяжко-неотвратимый, победный гул этих машин, уже идущих в атаку, в бой — там, на далеких степных просторах Приволжья…
Позднее, размышляя над увиденным, логически замкнув цепочку того, слышанного еще в сонной замути, он понял: таких составов на этой отдаленной, так и оставшейся для него безвестной станции прошло в это утро несколько — он даже полагал, не меньше трех.
По щербатой, выбитой «каменке» Куропавин подъезжал к горкому.
Возле палисада царила какая-то суета, входили и выходили люди, то и дело распахивалась входная, обитая рыжим потрескавшимся дерматином дверь.
Макарычев, землисто-серый, с напряженным взглядом глубоко провалившихся глаз, ринулся от входа к машине, сказал в напряженной сдержанности:
— Ищем вас… На «Новой» беда, Михаил Васильевич, бадья с породой оборвалась, Оботуров там…
— Что Оботуров?
Молчал Макарычев, казалось, его побелевшие губы не разжимались. И Куропавин понял: глупо, нелепо спросил; тотчас перед глазами размылись, растворились черты лица Макарычева, в груди же, будто налетев, сшиблись две незримые волны, и вырвалось:
— Что вы-то здесь все? Что, спрашиваю?!
И осекся. Завпромотделом, бледный и напряженный, в довоенном шевиотовом пиджаке, смаргивая под простенькими очками, подступил на шаг:
— Жена вас разыскивала — там что-то…
— После! — отсек, не дослушав, Куропавин. — В машину и — на шахту!