Рокот воды был ближе, доносился с каждым шагом внятней, и чудилось — он вливался, втекал от земли через ноги, обутые в резиновые сапоги, увлекал Идею Тимофеевну вперед, и она уже сама не понимала, что не шла обычно — срывалась на скорый шаг, и не душой, не сердцем, а кожей чувствовала какое-то ожидание, предчувствие какой-то важной и необычной встречи. На взгорке, должно быть, перед самым обрывистым берегом — рокот шел теперь явно откуда-то снизу, из глубины — плотный лес оборвался, и Идея Тимофеевна очутилась на открытом пространстве и поняла: совсем рядом, за сбитыми, крутобокими и замшелыми валунами с меловыми лысинами, — обрыв к воде. Остановившись и еще не повернув голову, она почувствовала: вышла к тому великану кедру, возле которого, как говорил Андрей Макарычев, тогда, в пургу, он и наткнулся на нее. И повела головой, обмерла. Ствол кедра, расщепленный, верно, когда-то молнией и изломанный, с двумя коленьями, сросшийся на изломах, заживившись коростами-нашлепками, был внизу, в комле, не менее чем обхвата в два. Из-за сломов, нелепо, культясто сросшихся, он весь представлялся раскоряченным, несуразным: та, вторая, отщепленная часть его, более тонкая, с обрубисто-короткими ветвями, согнулась книзу, потом за годы, выправившись, свилась кольцом, пошла вверх, и кедр оттого явственно походил на живого горбуна великана, отшатнувшегося от обрыва. Это ощущение подкреплялось и усиливалось тем, что ветви кедра, короткие и черные от времени, завершались редкими, но тугими метелками темно-зеленых и длинных игл; ниже комля обнажились мощные и многочисленные корни; одни из них, гладкие и толстые, врезались, казалось, в саму гранитную твердь валунов, сбитых по краю обрыва, другие свешивались в пропасть, изгибались и где-то ниже, омытые дождями, отшлифованные ветрами, тоже гладкие, вонзались в каменистый откос, поили нещедрыми соками земли изуродованный ствол кедра. И эти открытые, переплетенные корни, и редкие метелки из темных игл казались рубищами, рваной одеждой, чудом державшейся на плечах старца горбуна.
От этого первого ощущения Идея Тимофеевна ужаснулась, но что-то властное и упорное удерживало ее взгляд, приковывало к кедру, и она продолжала вновь и вновь разглядывать его — внимательно, все больше дивясь. Оказалось, что щетки игл не такие уж редкие, как показалось вначале, большие и пушистые, они ровно обсеивали кедр, сформировав его крону, хотя и не стрельчатую, привычную, а куполообразную, но аккуратную, сглаживавшую впечатление корявости, скрывавшую тщательно за ветвями и метелками изломы и наросты на стволе. Среди изумруда метелок на верхних ветках, будто обрамляя голову широким, почти сплошным венцом из черненого золота, сверкали шишки — литые, крупные, будто гири. Взгляд Идеи Тимофеевны вновь скользнул вниз: короткий толстый ствол, видневшийся из-под кроны, с почти шлифованной, не пошелушившейся, не растрескавшейся корой неожиданно представился могучим, красивым и молодым, а от гладких корней, прочных и сильных, будто отформованных из железа, вдруг повеяло такой неодолимой волей к жизни, что Идея Тимофеевна ощутила, как сердце ее мощно отозвалось, погнало давно забытыми токами кровь по жилам, обжигая, бередя чем-то новым и само сердце, и сознание…
Солнце в этот момент вывернулось из-за макушек деревьев, облило горячим расплавленным светом кедр на краю обрыва, и он заиграл, засверкал огненными потеками живицы, красновато-бронзовыми бликами коры, дробясь на лакированной глади игл, бездымно пылал, словно расцвеченный вмиг неведомым чародеем на веселом карнавальном празднике. И, завороженная, не отрывая взгляда от этого чуда, Идея Тимофеевна шептала пылко, в забытьи: «Да он же, он же — не кедр, он — живое существо… Он борется, живет! Его не одолеть никому и ничему, и он — красив в этой борьбе, в своей воле к жизни. А ты, ты!..» И как бы захлестнулась и этим виденьем, не остывавшим, не блекшим перед глазами, и этим новым, вошедшим в нее, распиравшим и точно бы отрывавшим от земли чувством.
Она и спускалась по обрывистому, каменистому откосу к реке, и после, набрав ломотно-холодной воды в чайник, выбиралась наверх и шла назад, к временному стану, где оставила Матрену Власьевну, других женщин, проворно, и похожая на тень летучая улыбка, сокращаясь, скользила по ее бледному, все еще отмеченному печатью болезни лицу.
Пожалуй, никто на площадке под лиственницами не заметил в ней перемен, лишь Матрена Власьевна, щуря острые в оторочке морщин глаза, отпивая степенно из чайника, сказала:
— Не вода-от, мед чистый!.. Така сладка-от у кедрача тока быват… — И притупила взгляд.
Уже по всему чувствовалось, что ягоду добирали: и разбрелись далеко, и перекликаться стали, и кое-кто, наполнив посуду, выходил из ягодников ниже, к зимнику, заросшему травой, группировались живыми островками, отдыхали. Однако ретивые да загребистые еще продирались настырно в самые непролазные кустарниковые сплетения, немыслимые крепи ягодников.